Тётя Броня жила в центре, в доме Хлоптреста, стоявшего на углу улиц Пушкинской и Гоголя. Вход в дом был через единственный подъезд, где сидел вахтёр. Вход в подъезды – только со двора. Двор – огромный, зелёный, красивый и совершенно закрытый. Жильцы знали друг друга. Бабушки следили за маленькими детьми, остальные группировались по играм и интересам. В этом дворе-саде можно было и спать, что я частенько и делала, когда комната была забита. В квартире – 2 комнаты, кухня и ванная, общая с соседней квартирой напротив. Никогда раньше такой планировки не видела. У тётки комната в 18 квадратных метров с большим балконом на 3-м этаже (дом 4-этажный), выходившим на улицу Гоголя. У соседки комната в 16 квадратных метров, почти квадратная. Соседка – главбух Хлоптреста. Её звали Софья Михайловна. Одинока. Строга. Но не зла.
Тётя Броня – экономист-плановик. Кончила экономический факультет САГУ (Среднеазиатский Государственный Университет). Жила с сыном, которому было 9 лет. Её муж, Павел Григорьевич Останков, жил отдельно у своих родителей, так как был болен: открытая форма туберкулёза лёгких. Паска (лекарство от туберкулёза) тогда ещё не было. Боялись заразить сына. И он (дядя Павел) ушёл жить к своим старикам. А они удивительны. Мать – высокая, статная, громогласная казачка с Кубани. Нрав жуткий: только приказной тон, всё по команде, всегда всем недовольна, и только она знает, как надо. Когда Павел (старший сын) привёл однокурсницу – Брониславу Гинзбург как невесту, был страшный крик и полное неприятие. Но тут отец дяди Павла, бывший будённовец, всегда тихий и кроткий, взбунтовался и поддержал сына. Грозная бабка смирилась и невестку приняла. (У них был дом с садом на берегу Салара, быстрой и бурной реки.) Однако тётя Броня тоже была дамой с характером. Пожила немного у свекра и свекрови да и ушла, будучи уже хорошо беременной. И дядя Павел за ней. Молодой семье, комсомольцам, дали комнату. Родился сын. Но туберкулёз всё сломал. И дядя Павел ушёл к родителям. Умер он в 1945-м году.
А Ташкент всё принимал и принимал беженцев. И принял миллион. Всех уплотняли, вселяя эвакуированных. К Софье Михайловне вселили семью польских евреев, бежавших из Варшавы. Их было трое. В кухню вселили артиста ГОСЕТа (Государственного Еврейского Театра). Мы встретили его в штыки и пытались не пустить, вопя, что мы не можем жить без кухни. «Обойдётесь», – сказали жилищники. И обошлись. Стали готовить во дворе (или на балконе) на мангалах, так как керосина для примуса и керосинки просто не было.
Мангал – это жестяное ведро, в котором сбоку вырезалось окошечко, а внутрь вставлялось 2 решётки. На нижнюю сыпали или клали всё, что могло гореть: сучья карагача, хлопковые семена, кизяк… Кизяк – это высушенные экскременты животных (лошадей, ослов, верблюдов, ишаков, буйволов, быков). Был, конечно, и каменный уголь, но он был дорогой и для нас недоступный. Если удавалось где-нибудь подобрать (на железной дороге, например) или украсть (около больницы или какого-нибудь учреждения) несколько кусков каменного угля – это была большая удача. Так вот – на нижней решётке топливо, а на верхней – кастрюлька или сковородка с едой. Раздуть огонь в мангале – пытка. У меня несколько раз были обмороки от дыма, напряжения и голода, так как именно я, как старшая, должна была приготовить какую-нибудь еду на всех.
В Ташкенте я проучилась 4 года: 6-й, 7-й, 8-й и 9-й классы. Сначала в школе № 50, а с 1943-го – в школе № 44. Это после разделения школ на мужские и женские. Зачем это понадобилось в разгар войны, в 1943-м году, когда мужчин-учителей в школах реально не было – не понимаю до сих пор.
Но в 6-м и 7-м классах мы ещё учились вместе. Это 1941/1942 и 1942/1943 годы. Это школа на Хорезмской улице. Огромные классы по 40 человек. Среди учеников – новички из эвакуированных. Ребята из Москвы, Ленинграда, Киева выделялись начитанностью, хорошей грамотностью, развитой речью. Но стычек не помню. «Выковыренные» – так местные нас называли. О великий русский язык! Надо же так точно обозначить эвакуированных, действительно выковырнутых из своих родных мест шквалом войны! Из учителей 50-й школы запомнила только двоих: математика Ивана Ивановича Малиновского и Анну Григорьевну, которая вела русский язык и литературу. Иван Иванович объяснял так, что даже я, к математике не склонная, всё понимала и усваивала. А Анна Григорьевна обладала идеальным литературным языком и умела показывать красоту слова и образность жизни через книги. Она была одинока. Очень строга. Одета как классная дама в старых гимназиях: белая блузка, чёрная юбка до пола. Всегда прямая спина. Учила сидеть, стоять, ходить. Учила хорошим манерам, о коих мы имели самые смутные представления. И учила говорить, объясняя как строить фразу, что такое тональность речи, какова роль мимики, взгляда, пауз… Никогда больше я не встречала в школе такой работы литератора. Мы её обожали и спасли, когда в 1942/1943 годах она свалилась с дистрофией. В школе нам давали завтраки – 3 пончика с повидлом каждому. И часто мы ходили в школу из-за этих пончиков. Время было голодное, всё по карточкам. (Если сжать то, что называлось хлебом, текла зелёная жижа. На улицах «Ташкента – города хлебного» умирали бездомные и голодные. Но по праздникам вместо сахара давали сахарную свёклу. Мы её варили, резали на кусочки, пропускали через мясорубку и из этого фарша делали «пирожные», катая шарики в порошке какао, который получали по ленд-лизу из США). Так вот, узнав о болезни Анны Григорьевны, мы навестили её и ужаснулись, увидев, как она похудела и ослабела. И я предложила ребятам скинуться по 1-му пирожку, продавать их на Алайском базаре и покупать на эти деньги продукты.
В результате – мы её подняли и вернули в школу, принося каждый день всё, что могли купить: кусочек баранины, стакан муки, лапшу, яичко, мёд, хлопковое масло, виноград. Готовили. Заставляли есть. Она пыталась сопротивляться вначале, но сдалась, приняв нашу заботу и опеку. Потом школы разделили, и Анна Григорьевна и Иван Иванович остались в мужской, 50-й, а я оказалась в женской и потеряла их из вида.
Но помню и своё злое лидерство. Мы травили учителя, кажется, биологии. Видимо, 7-й класс. Это был высокий, тощий, очень некрасивый еврей. По-видимому, больной, с глазами, как у Крупской, т. е. базедовой болезнью. Школа была для него каторгой. Заставлять себя слушать он не умел. И мы творили на его уроках чёрт знает что. Я, например, выезжала на парте через окно во двор. Он даже спросил меня после урока, за что я его так ненавижу. И я честно сказала: «Вы не учитель! Вы не умеете держать класс». Но поняла что-то и приструнила класс.
Самым памятным остались поездки на уборку хлопка. Ездили все: школьники, студенты, служащие, солдаты. «Белое золото», как газетчики называли хлопок, было главным богатством и проклятием Узбекистана, так как всё засевали хлопком, истощая почву и ухудшая качество. Но тогда никто об этом не думал. «Всё для фронта! Всё для победы!» А хлопок – это и бельё, и порох. Украина и Белоруссия под немцами. Средняя Азия должна была возместить всё. И мы ездили на хлопок ежегодно. Для нас выделялись продукты. Из местных узбечек кто-нибудь брался за готовку, и в огромном казане варил для нас затируху (как мы называли бурду, считавшуюся первым блюдом) и какую-то кашу по утрам. Голодны были всегда. Воровали всё, что можно было жевать. Бедные узбеки стонали, так как эта приезжая городская саранча обрывала всё. Так я заработала брюшной тиф, поев то ли ворованную грязную морковку, то ли пожевав кусок брикета жмыха на станции. В итоге – с температурой 40 – сумела добраться до железной дороги, доехать до города (Ташкента), дойти до дверей квартиры и позвонить. Когда открыли, рухнула на пол без сознания и провалялась так две недели (как говорили). Помню, что была больница, клиника в ТашМИ (Ташкентский медицинский институт), где я лежала на страшной железной кровати на плоском грязном матрасе без всякого подобия белья. А ночью полезли стада клопов. Все спали. А я вскочила и стояла, в ужасе глядя на этих тварей. Но нашла выход: спала на столе в ванной комнате ночью, а днём досыпала в больничном саду под деревьями. Мать достала драгоценные ампулы гамма-глобулина, и я вылезла из брюшняка, получив на всю оставшуюся жизнь атонию кишечника.
Там, в Ташкенте, мать, работая, кроме госпиталя, ещё и в клинике имени Семашко, встретила Ивана Ивановича Смирнова, ленинградца, историка, который был её пациентом и стал её мужем. Это изменило и мою судьбу. Я оказалась в здании балетной школы имени Тамары Ханум, в которой разместили эвакуированных сотрудников Ленинградского отделения Академии Наук. И с 1944-го года я стала членом семьи Ивана Ивановича, а в мае 1945-го оказалась в Ленинграде, где окончила 10-й класс, а потом и исторический факультет Ленинградского университета. И пошла в школу, где проработала учителем истории 31 год. Очень счастливо, так как мне очень везло на учеников.
Белла Михайловна Рубежова, учитель истории в прошлом, сейчас – счастливый пенсионер.
(прислал Ворончихин Виктор Анатольевич)
Звериное царство
Николай Афанасьевич Сотников (1900–1978) был драматургом, критиком, публицистом, сценаристом. Работал в издательствах «Прибой» и «Пролетарий», в Доме печати. На ленинградских киностудиях ставились фильмы по его сценариям. Он был участником обороны Ленинграда – военным корреспондентом, фронтовым переводчиком. Закончил войну в Берлине. Николаем Афанасьевичем было написано немало очерков и фронтовых репортажей. Некоторые из них к печати готовил уже его сын – Николай Николаевич Сотников. И эти воспоминания – тоже.
Николай Афанасьевич Сотников
…В зоопарк на Петроградской стороне я попал не по своей воле: шел мимо, и вдруг начался артиллерийский обстрел. Слышу – разрыв еще разрыв Подбегаю к стенке вольера и падаю в сугроб. Дождался отбоя тревоги огляделся по сторонам Все знакомо и незнакомо одновременно: разбиты беседки, павильоны, клетки, вольеры, перевернутые скамейки…