— Вчера здесь производили новые аресты. Говорят, будто арестовали нашего ротного, капитана Делитопазова. Я с твоим мужем служил в его роте во время Балканской войны. Рассказывают, будто в шалаше на его винограднике спали партизаны. Поймать их не удалось, они убежали. Теперь Делитопазова привлекают к ответственности.
Илинка встала, поправила выкрашенный в черный цвет шарф (когда-то он был у нее пестрым) и собралась идти.
— Ты куда? — испуганно поднял голову старик Стоян.
— Дорога дальняя мне предстоит, Стоян. Спасибо за угощение...
— Хм! Будто не знаешь, что обманываешь. Не ври. Давай говори, куда точно он ранен и чем?
— Пулевая рана у него, Стоян!
— Гноится? Температура есть у парня?
Илинка молчала. Могла ли она вести этого человека к Балкану? Одноногого инвалида ведь каждый заметит, и любой прислужник может оказаться полицейским шпиком.
— Ты, Стоян, фельдшер, ты знаешь! Дай мне все что надо, а я сама пригляжу...
Старик Стоян взял щепотку табаку и стал медленно свертывать самокрутку. Затем несколько раз ударил огнивом о кремень, комната наполнилась запахом трута. Одноногий подофицер-медик, когда-то служивший фельдшером в ополчении, хорошо понимал страдания Илинки. Он догадывался, что раненый паренек — это ее младший сын, о котором говорили, будто он погиб в Родопах. Однако она боялась признаться ему и потому лгала. Стоян не сердился на нее, но страх не покидал его и заставлял быть осторожным.
— Ты садись и подожди здесь, а я скоро приду!
Илинка промолчала, продолжая стоять. Глядя, как весело играет огонь в печке, она вдруг подумала, что ее сын, оставленный на сене, вероятно, мечется в жару. Ее совсем не беспокоила мысль, что старый фельдшер может заявить в полицию. Почему? Этого она не могла объяснить. И когда старик Стоян скрипнул дверью, Илинка от испуга села и уставилась в печку. Ей было безразлично, предали ли ее, появится ли в дверях полицейский или нет.
— На, держи и слушай! Мазью будешь мазать утром и вечером! А пилюли давай по одной три раза в день!.. Да пусть лежит в тепле. Смотри не простуди его! Фасоль и сало не давай! Эта пища очень вредная для раненого человека. Повторяю, очень вредная!.. — Старик несколько раз объяснил, что и как надо делать.
— Спасибо тебе, Стоян! Я знала, что ты добрый человек! Бог отблагодарит тебя! — Беря лекарства, Илинка внезапно поцеловала руку Стояна. Он не рассердился, так как понимал, что сейчас она не могла отблагодарить его иначе, но проворчал:
— Ну вот еще, зачем это? С раной нельзя шутить! А ему скажи: пусть не падает духом и принимает лекарства!
— Скажу, Стоян!
Ему хотелось напомнить ей, что он, конечно, очень рискует, но он постыдился. А Илинка тем временем принялась разворачивать сотканную ею пеструю скатерть и вытаскивать тонкотканые передники.
— Ты прости меня, Стоян, но это... Я ткала их для свадьбы, а получилось, что все пойдет в сундук.
Старик нахмурил лохматые брови. Он вспомнил тот торжественный далекий день, когда закончил медицинское училище и стал дипломированным фельдшером. Вспомнил, как полковой врач полковник Шарков говорил: «Врачуй! К женщине и мужчине относись одинаково! Деньги не проси и не стремись к ним! Если дадут подарок, можешь взять, но не увлекайся этим! Тот, кто нарушает наш закон, уже не врач и золота своими руками он не добудет. Торговцы изгнаны из храма, а ведь плоть человека — это храм души человеческой!..»
— Илинка, возьми все это и собирайся в путь! А если не заберешь, не прощу тебе! Руку целуешь, срамишь меня этими дарами! Эх вы, женщины...
Илинка опустила голову и заплакала. Тихо и не зная почему. Она сложила материнские передники, а затем завернула их вместе с лекарством в скатерть. Старик Стоян молча проводил ее грустным взглядом.
А она двинулась вслед за осликом, мысленно повторяя: «Белые таблетки с красным кончиком — по две три раза в день; желтые — по одной три раза в день: утром, в обед и вечером. Налить в графин воды и промыть рану, а после намазать мазью... Белые таблетки с красным кончиком — по две... желтые — по одной...»
Она и не заметила, как пришла домой, как открыла дверь. Открыла и попятилась. Ей показалось, будто все вокруг — это всего лишь сон. Посреди двора, опустив голову, сидел Тодор — хозяин дома.
Ослабевший и состарившийся в тюрьме, он смотрел на горы и не заметил вошедшей Илинки. Он сам только что прибыл и присел, чтобы собраться с мыслями. Неужели полиция проявила великодушие к старому воину? Может, за то, что он раньше проливал свою кровь? Не все ему было ясно. Иди, сказали в полиции, возвращайся к опустевшему дому, горюй теперь у могил... Дома будет во сто раз тяжелее, чем в тюрьме, среди множества заключенных, крепко поддерживавших друг друга...
Оказавшись на свободе, он чувствовал себя беспомощным и, вспоминая о прошлом, старался ни о чем не думать. Да и о чем думать? Пройдет зима, настанет весна — ему все стало безразлично. Он видел перед собой только огромную снежную гору. Ему казалось, что эта громадина наползает на него и он уже чувствует ее леденящее дыхание. Еще миг — и она сметет его. Тодор не сопротивлялся, он ждал этого момента. Дети погибли. И о себе ли теперь думать с жалостью?
— Ты ли это, Тодор? — испуганно прошептала Илинка, но он даже не пошевелился.
Илинка положила скатерть и села.
— Что здесь делаешь?
— Жду!
— Чего ждать?
— Смерти жду, Илинка!
— Не говори так, Тодор! За этим ли пришел?..
— Пришел, чтоб попрощаться! Зовут меня к себе сыновья!
— Давай вставай потихоньку!
Он спокойно смотрел, как жена ходила по дому, затем услышал, как она рвет старые платья. Давно, когда она ухаживала за Тодором Паницей, женщины тоже рвали на бинты свои старые платья и тайком носили раненым хлеб. Тодор взглянул на сарай и понял: она понесет бинты туда.
— Илинка, не забудь взять и мазь!
Он тоже мазал мазью свою изрезанную руку... Вспомнилось ему, как сидел он один за столом в сельской корчме. Никто не осмеливался сесть рядом с ним, поскольку все знали, кто его сыновья. Корчмарь поставил на стол рюмку вина и тихо спросил:
— Новости должны передавать, Тодор! Включать радио?
— Включай! — ответил он. — Для этого люди и пришли сюда!
Корчмарь пошел в другой конец зала, где висел единственный в селе приемник. Щелкнул выключатель — и все сразу затихли, устремив взгляды на зеленый мигающий глазок. Вскоре тишину прорезали музыкальные позывные, а затем раздался голос диктора, сообщавший каждый вечер о победах немцев в Африке, о бомбежках Лондона, об успешном продвижении фашистских войск в России. Люди выходили из корчмы, ошеломленные той стремительностью, с какой развивались события на фронтах. Но если победы Роммеля в песках Сахары лишь вызывали удивление у посетителей корчмы, то успехи фашистской армии на Восточном фронте причиняли такую боль, будто на их головы выливали кипяток. Глядя друг на друга, люди лишь пожимали плечами, боясь комментировать такие новости, все переживали это как большое личное несчастье. Радовался лишь староста, присланный в это горное село для наведения порядка.
Тодор сидел и не хотел верить своим ушам. Его старший сын Пырван, уходя к партизанам в горы, говорил:
— Красная Армия, отец, — огромная сила! Посмотришь, что будет!
«Ну а что же получается? Неужели сын ошибался?» Тодор отпил глоток красного вина и нахмурил брови. Вино показалось кислым, хотя на самом деле оно было прекрасным, с легким терпким привкусом. На душе у Тодора стало горько: война несла кровь и страдание людям, а голос диктора не переставал трубить о новых победах гитлеровской армии в Советской России. Неожиданно диктор смолк, а затем передал экстренное сообщение: немецкие войска разбили Красную Армию под Москвой и со дня на день должны вступить в большевистскую столицу.
Тодор не выдержал. Взяв в руки еще полную бутылку, он быстро прошел между столами к приемнику, выплескивая вино на пол, и, глядя на светящуюся шкалу, неожиданно со всего размаха ударил бутылкой по приемнику:
— Врете, сволочи!
Приемник замолчал. В корчме воцарилась полная тишина. Находившийся здесь староста от испуга остолбенел и не проронил ни слова. А Тодор медленно повернулся и, будто ничего не случилось, продолжал:
— Брешут они! Москва падет?.. После дождичка в четверг!.. А за причиненный ущерб платить буду я!
И он так же медленно, спокойно вернулся к своему столу, взял рюмку с недопитым вином, поднял ее и, к изумлению селян, тихо, будто извиняясь, добавил:
— Это говорю вам я, Тодор, побратим Тодора Паницы! Пейте на здоровье, я угощаю! — И только сейчас все увидели, что рука Тодора была в крови.
Затем нагрянула полиция, и его забрали. С тех пор прошло долгих два года. Однажды в базарный день жители села увидели его среднего сына Димитра. В новенькой форме полицейского пристава он подошел на городской площади к полицейскому начальнику и, выхватив пистолет, выстрелил ему в грудь. И мгновенно исчез. Куда — никто не знал, даже его знакомые...
— Илинка, слышишь? Мазь!.. Посмотри там, в шкафу...
Она не ответила. Сложила все в корзину и пошла, согнутая и подавленная. Солнце клонилось к закату. На гумно потянулись за сеном и другие женщины, старые и молодые. Илинке не хотелось, чтобы ее останавливали, и она ограничивалась обычным «Да храни вас бог!». Подойдя к сараю, она замерла и стала прислушиваться. Внутри тихо стонал ее сын. Она уже готова была окликнуть его, но снизу поднимались соседи, оглядываясь по сторонам. А поди узнай, кто из них смотрел добрыми глазами, а кто — со злым умыслом. Илинка присела на порог, достала прялку и стала прясть. Что пряла, и сама не знала, но веретено крутила, будто коротала время, впрядая его в ровную нить...
Проходившие мимо гумна селяне с состраданием смотрели на нее, опуская глаза. Никто не осмеливался беспокоить несчастную мать, потерявшую сыновей...
Изнутри доносился сдавленный стон. Сына мучила боль, а она не могла помочь ему, даже взглянуть на него, пока вокруг находились другие женщины. Она не выдержала и заплакала. Плакала не от боли (страдать ей приходилось много) и не оттого, что боялась не пережить последнего несчастья, а от бессилия и страха, что сын лежит беспомощным и каждый момент его могут услышать. Слезы застилали глаза и, медленно скатываясь по щекам, падали на грудь, но она не переставала крутить веретено. Сквозь слезы Илинка начала причитать, и со стороны это походило на пение.