Он незамедлительно и, по своему обыкновению, флегматично, парировал монологом насчет передовых хирургических испытаний, чинимых нашими учеными над обезьянами.
Он был в курсе всех важнейших московских, и союзных, и международных событий. Он никогда не покидал Пижвы, но радиопередачи и свежие газеты потреблял с неизменным азартом первооткрывателя. В такие минуты даже его рыбьи глаза оживали. В них появлялось что-то человеческое.
– Дедушка Тритон? – осторожно позвал я.
Он вздрогнул, чуть не выронив удочку, пошлепав со сна безгубым широким ртом, обернул ко мне лицо. На неярком осеннем солнце блеснули мелкие чешуйки. Выпуклые белесые глаза смотрели равнодушно.
Старик шевельнул жабрами, издал клокочущий горловой звук.
«Отвык от человеческой речи, – подумал я, – да и с кем ему тут разговаривать – с радио?»
– Помните меня?
Он безучастно глядел, не моргая.
«Забыл, – подумал я с грустью, – немудрено – кто я для него? Краткий эпизод в его невозможно долгой жизни – случайный человечий детеныш. Одно время я посылал ему открытки и даже получал на них ответы. Затем закрутили учеба, дела, служба… Я стал взрослым… Наверняка он забыл меня. Зря я вообще сюда приехал… Неужели я ошибся?»
Я размышлял в таком невеселом духе, а старик продолжал пялиться.
Затем он медленно отвернул голову. Вторично издал булькающий звук, изрек:
– А ты… помнишь?
Сперва я не понял. Затем проследил за его взглядом. В мутноватой реке дрогнул, пуская вокруг себя концентрические круги, и ярко блеснул поплавок.
Тот самый. Из бальзы, импортный, японский. Отлично сохранился.
Его, вместе с пригоршней других снастей, я выписал к первомайским праздникам, по специальному каталогу, истратив значительную часть своей стипендии. Отправил старику по почте. Тот ответствовал вежливой благодарностью, к письму приложив славную безделушку из белого металла – запонку, а может, фибулу, в национальном вкусе глубоководных. Безделушка вскоре потерялась при очередном переезде – с одной съемной квартиры на другую. Тогда я вовсю пытался избавиться от родительской опеки, а денег катастрофически не хватало.
Стало быть, и впрямь понравился ему поплавок… Стало быть, старик Тритон не забыл меня.
Глупо было рассчитывать на объятия и энергичные похлопывания по спине – это не в характере его народа. Но я отчего-то расчувствовался. Сам вид старика – оцепенелый, сонный и неизменный, несмотря на прошедшие годы. И руины позаброшенного симхоза… Поскрипывание сосен, жужжание последних осенних комаров – всё это растревожило меня. Я не знал, что сказать.
А потому сказал то, что занимало мои теперешние мысли:
– Беда, дедушка Тритон… Ульяна пропала.
Он вновь посмотрел на меня. Глаза его были пусты и безучастны, как всегда.
Интуиция меня не подвела!
Ульяна оказалась куда более внимательной к старику, чем я. Может, потому что была женщиной. Может, в отличие от меня, так и не повзрослела? Не захотела взрослеть… Я ограничился парой открыток и набором рыболовных снастей. Она же посылала Тритону открытки из каждой новой поездки. Отец ее, до недавнего времени, был «невыездной», и тень мрачных тайн, доверенных ему государством, отчасти падала и на дочку. Выезд за границу ей был заказан… До недавнего времени.
По Союзу она ко времени нашего знакомства уже поколесила: страстная путешественница, завзятая туристка, судя по коллекции открыток, имевшейся у старика, – она продолжала странствовать. От Таллинна до Ташкента, от Коктебеля до Мурманска – и когда только успела?!
Верхняя карточка в пачке, которую вручил мне Тритон, изрядно отличалась от остальных.
Строгие вертикали готического шрифта, строгие вертикали древних крепостных стен и выглядывающего из-за них (строжайшего) готического шпиля; штамп с раскинувшей крылья хищной птицей, сжимающей в лапах обрамленный венком солнцеворот…
Город Верденбрюк, Нижняя Саксония, Великогерманский рейх.
Отправлено полторы недели назад.
И каким ветром тебя туда занесло?!
Всё, что заботило меня теперь, – заполучить у Кожухова командировочные и официальное прикрытие, не вдаваясь в подробности, как именно мне удалось выйти на след. В конце концов, у нас есть право не выдавать свои источники. Шеф на моем месте наверняка поступил бы так же.
Крамер начинал день с кофе, изрядно разбавленного киршем, заканчивал – шнапсом, слегка разбавленным пивом. Стуча клавишами архаического «ундервуда», воплощал на желтоватой канцелярской бумаге проникновенную любовную лирику, которую без успеха рассылал по местным издательствам. В теперешние годы в рейхе любовная лирика была не в чести. Арийцы погрязли в волнах западного «палпа» и «хардбойледа». Крамер получал отказ за отказом.
Окна его квартирки выходили на прореженный осенью садик. В прорехах ржавой листвы виднелись надгробия и кресты. Этажом ниже квартировала производившая их мастерская.
Работал Крамер в специальной лечебнице для душевнобольных, под патронажем Рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования. Сюда со всей Германии стекались самые сложные случаи психозов и нервных расстройств, связанных с Мифами.
Товарищ Кожухов непременно подчеркнул бы, глядя поверх очков: «Местечко как раз для тебя, Свиридов».
С таким видом из окна и такой работой неудивительно, что Крамер постоянно искал случая убежать – то на дно бутылки, то в свои сентиментально-лирические литературные опыты.
Убежать «всерьез» у него бы всё равно не вышло.
МГБ заслало его сюда в те достопамятные дни, когда в рейхе еще были живы отголоски «Берлинского Усомнения», а кое-где могли отыскаться ставшие теперь историей проповедники чистоты крови и любители приложить линейку к чужому черепу.
С тех пор утекли реки кирша, разбавленного шнапсом. Германия изменилась, мир менялся с каждым днем, а Крамера всё не отзывали.
Он был рад мне: как радуется новым лицам отчаявшийся ждать спасения робинзон. Даже если новое лицо, которое он видит, – черно как ночь, густо раскрашено белилами, а в ноздри его приплюснутого носа вдета косточка.
– Ты хоть понимаешь, как сильно я рискую? – с безумной радостью вопрошал Крамер, выруливая на трассу.
Он сам забрал меня из Ганноверского аэропорта, куда я прибыл на восьмимоторном «Эрихе Цанне», в 6:30 по Москве.
Та срочность, с которой шеф выправил мне билеты, командировочные и прикрытие (чудесно спасшийся от простуды селекционер, отставший от советской делегации, ее ключевой участник на ежегодной сельскохозяйственной выставке), – напугала меня всерьез.
Мы с Крамером рисковали оба.
Наш контакт был частным и несанкционированным. Взаимоотношения МГБ и КомИнфа еще со сталинских времен были сродни отношениям гвардейцев кардинала и королевских мушкетеров в романах Дюма. Вроде бы и делаем одно дело, и присяга, и одна страна на всех – но друг друга никогда не переваривали.
На мои отношения с Крамером это не распространялось. Ведь мы вместе бродили по мелководью Пижвы, в драных ватниках и тесных резиновых сапогах, выгребая бреднем вонючую жижу. Вместе кормили комаров и травились «солнцедаром». Это было – настоящее. Всё остальное – просто политика, к черту ее.
В нарушение всяческой служебной этики и соблюдения секретности я выложил перед ним все карты.
– Гребаный ты же свет, – сказал Крамер с легким немецким акцентом. – Вот это поворот сюжета!
Ульяну он, конечно же, не помнил. Он давным-давно потерял порядок и счет своим женщинам, куда уж там до «моих». Зато про историю с Подольским был наслышан в подробностях.
– Ты в курсе, чем он занимался? – спросил Крамер, выворачивая руль.
Гнал он так, что меня вдавливало в пассажирское кресло. Двухместный спортивный болид, детище «Мерседес-Бенца», ярко-красный и ревущий, как истребитель, не очень вязался с «легендой» медика-энтузиаста, прозябающего в провинции в целях науки, воспитания и народного образования… Но Крамеру на это было плевать. Он давным-давно устал бояться.
Я кивнул:
– В общих чертах…
– В общих, – Крамер расхохотался. – Допуск у тебя не тот, чтоб быть в курсе. Что про него знаешь?
– Потомственный интеллигент, с отличием закончил физфак, защитил докторскую, четвертый по молодости действительный член Академии Наук, на момент избрания – тридцать пять лет. До недавнего времени возглавлял один из московских «ящиков». Активный участник, многообещающий специалист, орденоносец, лауреат… До недавнего времени.
– Ну… а дальше что?
– Известно что. Проникся враждебной идеологией. В один прекрасный день собрал манатки – да и дал дёру к условному противнику. Оставив, причем, молодую жену, третью по счету, несовершеннолетнего сына-школьника и…
– И?
– И Ульяну…
– Что у тебя с лицом, Свиридов? Что это за лицо такое, а?
– Понимаешь… Прошло десять лет. Жизнь изменилась. Всё изменилось. Работа, служба… Когда загремела по всей конторе эта история с побегом Подольского на Запад – я ведь не мог не подумать про Ульяну… Не мог не вспомнить! Но это всё было как будто на периферии зрения. Не в фокусе… Не знаю, как объяснить. Я просто-напросто забыл ее. И вспомнил, только когда увидел фото, в кабинете у шефа. Тогда я сразу вспомнил…
– С ума сойти. Ты ведешь себя сейчас, как мои персонажи. Я могу написать с тебя своего следующего героя, не против?
– Как там у тебя с твоими романами?
– Недавно познакомился с одной в ресторане. Собирается стать актрисой, поэтическая натура, – Крамер отпустил руль, сделал обеими руками неопределенный жест. – А какие глаза!
– Держи руль! – прошипел я. – Я не про книжки… Впрочем, ладно!
– Ладно-прохладно, – Крамер вывел свой ярко-красный болид из опасного пике. У меня отлегло от сердца. – Но вернемся к нашему профессору… Приходилось слышать про «Асбест-тринадцать»?
– Первый раз слышу.
– А говорил, «в курсе», – передразнил Крамер. – Говорил, «в общих чертах». Ничего-то ты не знаешь, малыш.