Прага. Мощные насосы гонят гелий в подсевший пузырь. Несколько пассажиров выходят; на их месте появляются новые – бледные и вялые, будто не спавшие много ночей. Расстилают коврики, достают баулы. По душному брюху дирижабля расползается неистребимый запах чеснока.
Стамбул. Трое полицейских в фесках обходят палубу, цепко вглядываясь в пассажиров. Им не нравится компания битников, расположившихся неподалеку от меня. Документы проверяют мучительно долго; вылет задерживается. Наконец турки выходят, и я облегченно перевожу дух. Подозрительные парни – те самые, кого я подслушал случайно на перекрестке. Я еще не знаю, что это значит, но чувствую: нам по пути…
Тегеран. Двое в белоснежных балахонах хватают кого-то под руки и волокут прочь. Тот отбивается, и длинноволосый парик соскальзывает с чисто выбритой головы. Борода сползает грязными мертвыми клочьями, открывая твердое узкоглазое лицо. Из-за пояса джинсов выбивается оранжевое, и кто-то громко ахает. Переодетый монах выпрямляется и смотрит на иранцев с сочувствием.
– Оставьте страх, – говорит он. – Милосердие Будды бесконечно.
Его бьют по лицу. Я отворачиваюсь и встречаюсь глазами с одним из битников.
– Меня зовут Локо, – говорит он, когда дирижабль наконец берет курс на Дели. Я киваю. – Я видел, как ты заходил к Чаку. Не бойся, – он хлопает меня по плечу, – индусы не станут искать… Там, кстати, должен подсесть один из наших.
Я киваю снова. О монахе мы не говорим. Наверное, Локо думает, что я понимаю и так. Правильно думает. Мне не нужны подробности – я и без того знаю, что – неприлично, а что – попросту опасно и пахнет бунтом. Милосердие – из второго.
Мне страшно. Чем дальше на восток, тем темнее лица и ярче глаза. Тем беспомощней я себя чувствую. Тем сильнее ощущаю никогда не оставляющий меня в покое яростный взгляд отца, потерявшего разум где-то там… там, куда я лечу.
Стоит ли того статья на первой полосе, думаю я. За иллюминатором – прозрачное небо. За ним – черная бесконечность, из которой пришли те, кто заменил нам взрослых.
Дели. Бангкок. Переполненный поезд. Ржавый паром сыто рыгает черным битумным дымом, вспарывая Сиамский залив. Горячий белый песок набивается в сандалии. К склону горы, нависшей над морем, лепятся хижины, цветные, как детские рисунки. От воды пахнет водорослями и немного – нефтью. Это Ленивая бухта. Я на месте.
Потом на небо взбирается луна, и безо всякого календаря становится понятно, что до Лой Кратонга осталось совсем немного.
Кратонг качается передо мной, как неуклюжий перегруженный паром, что вот-вот отчалит от материка. Я уплыву на нем далеко, очень далеко. Но прежде чем чиркнуть спичкой, я слушаю ночь. Я жду бесконечно долго. И наконец слышу, как тишину рвет на части грохот мотора. Я почти вижу, как люди в капюшонах торопятся к подъезду. Это за мной.
Кратонг покачивается передо мной на мелких волнах, поднятых жалким дрожащим телом, и первая спичка гаснет еще до того, как я успеваю поднести ее к запалу. Пальцы трясутся, когда я подношу вторую. Я не могу тянуть с этим долго – иначе они успеют подняться по лестнице прежде, чем…
Я всегда был трусом.
Джангадатт родился в Дели, вырос в Дели, работает в Дели. Вода – это то, что течет из-под крана. То, что течет в канавах, – тоже вода, но какой самоубийца намочит в ней хотя бы руку? Море потрясает Джо. От веранды Ленивой бухты до него – десять шагов в отлив. Джо целыми днями плещется на мелководье, пока Ивонн не рассказывает ему, что купаться можно и ночью.
Где здесь я? Сижу на веранде и смотрю. Я боюсь лишний раз открыть рот, чтоб меня не раскусили. В одной руке у меня пиво, другой я похлопываю по бонго. Уже понятно, что здесь происходит, но я всегда лоялен к людям, которые принимают меня за своего. Поэтому я сижу на веранде и пью пиво, а до того – раскладывал по кратонгам то, что привезла Ивонн в своем рюкзаке. Привет от доктора Чака. Стенограмма интервью у меня с собой; наверное, я могу разобраться в ней и понять, что именно произойдет дальше. Но зачем мне подробности? В раковине валяются испачканные взрывчаткой ножи, которыми мы нарезали пластинки. Настоящие пластинки – можно поставить одну в проигрыватель и услышать Сатчмо, или Диззи, или Дюка. А можно прицепить ее к плавучей основе, поджечь запал и отправить в море. На одном из ножей – мои отпечатки пальцев. Теперь я террорист. Теперь я хуже того монаха, которого сняли с дирижабля.
Но я всегда помню, что правд больше, чем одна.
Например: войти в море ночью – самоубийство. Например: ни разу не искупаться ночью – всё равно, что не жить…
Джо смотрит на темную воду, а вода смотрит на Джо. Луна еще не созрела, но вода уже голодна. Мы не успеваем, просто не успеваем ничего понять, когда Джо медленно подносит руки к щекам и впивается в них ногтями. Зато я успеваю схватить за руку Ивонн, когда она бросается к телу Джо, качающемуся вниз лицом на мелких волнах.
Понимаете, я умирал от одной мысли о том, что кто-то заметит ее так же, как я.
И вот: в одной руке у меня пиво, под другой – бонго, а на щеках горят кровавые царапины, оставленные Ивонн. Такие же, как на мертвом лице Джо. Он тоже не хотел, чтоб его забирали, но сумел дотянуться только до себя.
Вдоль пляжа загораются огни – сиамцы выходят на берег, чтобы отдать волнам подношения. Ветер доносит запах жареной рыбы и карри. Кто-то перебирает струны гитары. Я задумываюсь: знают ли они, кто заменил добрых духов воды? Догадываются ли, что цветы и благовония – жалкий мусор для того, кто больше не спит в глубине? Я прислушиваюсь к звукам, летящим над водой, и понимаю, что – да. Лой Кратонг – день, когда ты смотришь на воду, а вода смотрит на тебя… и если ужас, таящийся в бездне, захочет – он заберет тебя.
Власть кошмара безгранична. Но на перилах веранды Ленивой бухты стоят кратонги, украшенные орхидеями, и жасмином, и бутонами лотоса, кратонги, начиненные глубоководной взрывчаткой доктора Чака. Мы ждем полуночи, чтоб принести свои дары, и я жду вместе со всеми. Мне не обязательно дожидаться конца, чтобы закончить статью. Я уже знаю, чем всё закончится. Одного из нас уже нет, и вслед за ним скоро отправятся другие.
Я еще могу вымыть нож и успеть на паром – а остальное разузнать завтра в местной полиции. Пусть я задену чувства людей, которые принимают меня за своего, если сбегу сейчас, – правд ведь всегда больше, чем одна, и, наверное, я волен выбирать.
Но моя ладонь отстукивает на бонго собственный ритм, и это пугает меня больше, чем безумная идея доктора Чака.
Первая строчка никак не шла. Я не знал, с чего начать, я боялся, что выйдет не так, мучительно не так. И тогда я решил начать с правды и ею же закончить.
Памяти Ивонн. Джо. Локо. Доктора Чака. Памяти всех тех, кто верил, что милосердие Будды бесконечно. Я люблю вас. Простите меня. Это всё, что я могу для вас сделать.
Я успел. Я видел своими глазами, как типографские машины с чавканьем выплевывали газетные листы со статьей – моей статьей о том, случилось в Сиаме. Я никто. Люди не сомневаются в моей лояльности. Я мог подсунуть в макет, что угодно, – никто не усомнился: всё, что я делаю, одобрено начальством. Просто – одобрено.
Пятая спичка? Шестая? Рябь в ванне наконец успокаивается, пламя ровное и чистое; оно почти не дрожит, когда я подношу огонек к запалу. Я снова успел.
Мы ждем полуночи. Мы ждем, когда на небе созреет луна и приманит того, кто всего лишь взглянул на Джо. Мы собираемся устроить ему веселую ночь. Мы курим и смеемся, глядя на кратонги, хотя один из нас уже мертв.
Одна из норвежек ставит пластинку. Труба заполняет густой и холодный воздух, будто согревает его.
– Сатчмо – бог, – говорит Локо, и мы смеемся.
Мы со смехом встаем и со смехом разбираем кратонги, и, смеясь, спускаемся к воде. Свист ветра в ушах заглушает музыку. Теплая волна захлестывает колени, и пальцы ног, замерзшие в сандалиях, начинает покалывать. Даже в Сиаме ноябрь – холодный месяц. Ветер гонит во тьму косяки кратонгов и стаи бумажных фонариков – море и небо едины в этот день, слиты в одну черноту, исколотую огнями. Что ж, пора добавить свои.
Ветер срывает пламя спичек, волна захлестывает запалы. Я выпускаю кратонг из рук, и течение тут же гонит его прочь от берега. Бросаюсь следом; отлив бьет под колени, и чудится, что полная огней темнота надвигается на меня стремительно, как поезд. Кажется, я кричу. Локо хватает меня за руку, тащит назад. Я чувствую под ногами песок – и снова и снова пытаюсь поджечь запал…
А потом мы долго стоим на берегу, пытаясь разглядеть среди множества огней – свои. Не знаю, о чем думают другие; я думаю о Джо, раздирающем ногтями щеки, и мне хочется уйти. Но я мучительно боюсь удивленно вскинутых бровей и сочувственных улыбок. Я всегда был трусом. Я остаюсь на берегу вместе с другими ждать, пока сработает взрывчатка, и холодные щупальца ужаса копошатся под моим черепом.
А потом море встает дыбом. Клубящаяся тьма надвигается на нас, поглощая огни один за другим, и я становлюсь легким и прозрачным, как мыльный пузырь. Я больше не чую ног. Я кричу, я вою от ужаса, распялив рот в невозможной гримасе, я чувствую, как лопаются сосуды – в глазах, сердце, мозге, – и чувствую самым краем себя, вбитым с рождения инстинктом, чернейшей из своих глубин, сердцем своей всепоглощающей трусости: он видит меня, и он доволен. Наконец-то он доволен. Я визжу, заходясь от воплей. Может быть, он позволит нам просто умереть, думает та часть меня, которая всегда была лояльна… и тут Ивонн с хохотом бросается в воду. Она задирает голову туда, где раньше было небо, а теперь – только хлюпающая тьма, трясет сбитыми кулаками и смеется. Она смеется.
Рядом оказывается Лек, и в руках у него ружье, то самое, которым он еще вчера пугал собаку – а та отворачивалась, жмурилась и вздыхала в унисон всхлипываниям Ивонн, но не уходила, пока Джо не подхватил ее под толстое брюхо и не вынес на пляж. Ствол пляшет, целясь в черноту, заполонившую мир, и челюсть Лека дергается в такт. Он не успевает выстрелить –