Бэстолочь — страница 15 из 56

Ну точно! У меня было как бы две Ленки: одна, которая мне «все портила», и другая, которая «не портила». Одну я ненавидел, другую – любил. И ведь никогда в голову мне не приходило, что я ей тоже могу «все портить!».

Но почему? Почему у других, совершенно чужих мне людей я допускал самостоятельные, противные моим желания и настроения, считался с ними и им уступал. И только Ленке я никак не хотел уступить. А если уступал изредка, то считал это чуть ли не подвигом, жертвой великой с моей стороны. И уж требовал за эту жертву в десятикратном, в стократном размере!

Да, наверно, потому так и вел себя с Ленкой, что она была для меня больше, чем просто близкий человек. Она была как бы я сам, как бы естественное продолжение моего «я». И тем удивительнее и нестерпимее для меня было, когда внутри этого моего «я» вдруг возникали разногласия. Точно мозг посылал нервный сигнал, нейронную команду какой-то части моего тела – руке, ноге, – а эта часть вдруг по непонятной мне причине отказывалась повиноваться, игнорировала мое желание. И чувствовал я в эти моменты примерно то же, что чувствует человек, только что разбитый параличом: удивление, досаду, страх и злость на себя, на свое непослушное тело, свою неподвижную конечность. Ну что за чушь! Я хочу ехать в гости, скажем, к Олегину, а она, видите ли, требует, чтобы я остался с ней дома! Да что вообще может требовать эта моя нога, и не для того ли она мне дана, чтобы беспрекословно и в точности выполнять все мои желания, вплоть до самых подсознательных и инстинктивных!

Боже мой! Как ненавидел я ее в эти минуты!

Да, ненависть потом прошла. Я перестал обижать Лену, то есть ссориться с ней. Но ведь мое отношение к ней в сущности своей не изменилось. Еще хуже стало!

Раньше, когда вдруг начинала болеть нога-Ленка, я сначала злился на нее, упорствовал в резких движениях, тем самым причиняя еще большую боль самому себе. Но затем подчинялся необходимости, и если не пытался выяснить истинные причины боли, то по крайней мере стремился облегчить мучения.

А потом? Потом научился не обращать на Лену внимания, долго тренировался невозмутимо переносить боль и под конец так себя выдрессировал, что и боли никакой уже не чувствовал, точно отсек все нервные волокна, нас соединявшие. Неделями заставлял ее ходить босиком по битому стеклу и ничего при этом не чувствовал. С каждой минутой она покрывалась все новыми кровоточащими порезами, а нервные окончания слали отчаянные сигналы бедствия и просьбы о помощи. Но мозг оставался бесчувственным и лишь отдавал новые приказы, новые жестокие команды…

Не было в моей жизни человека нужнее мне, чем Ленка. И любил я ее так, как никого никогда не любил и уже не полюблю, наверно. Но что я знал о ней, кроме того, что она моя жена, что она мне нужна и что она должна любить меня и отдавать мне всю себя?

Я же ничего, решительно ничего не знал и не знаю о ней. Я не знаю, например, любила ли она свою работу. В чем, собственно, она заключалась, ее работа? Не знаю. Что-то она там, кажется, редактировала в своем журнале. Она никогда не говорила со мной о своей работе. Наверное, потому и не говорила, что чувствовала, что это мне неинтересно, и боялась «мешать», «портить», выходить за отведенные рамки.

А ребенка? Действительно ли она хотела ребенка? Ольга Петрова утверждала, что очень хотела. Да и я – по крайней мере, до того, как она сделала аборт, – был уверен, что она хочет детей. Хотя бы потому, что я их хотел. Вот именно! Я хотел, а значит, и она должна была хотеть!

Да что там! Я даже не знаю, не помню, как она выглядела. Я и вспоминаю-то не столько о ней, сколько о своих собственных ощущениях: когда мне было хорошо с ней, когда больно. Точно действительно не человека лишился, а собственной больной ноги!

И она это чувствовала! Ведь сказала же она однажды, когда я стал обнимать ее: «Кирилл, у меня такое ощущение, что ты не со мной обнимаешься и целуешься, а как бы с самим собой. А я для тебя пустое место!»

Я тогда рассмеялся, но обнимать Лену перестал и, демонстративно повернувшись на другой бок, заснул. Я прекрасно знал, что она меньше всего желала, чтобы я спал, и самому мне спать не хотелось, но я заставил себя заснуть, потому что решил наказать Лену, отучить ее «задавать глупые вопросы в самый неподходящий момент». Я тогда не понял, что этот «глупый вопрос» уже давно ее мучил и что от того, как я на него отвечу, зависела ее дальнейшая судьба. И что самым страшным для Ленки ответом был именно тот, который я ей дал, повернувшись и заснув, а наутро встав как ни в чем не бывало, так и не заметив ни боли ее, ни тоски, ни ее одиночества…

Ну что мне стоило тогда, перед Камчаткой, после своего утверждения на роль, прийти к Ленке и сказать: «Леночка, милая, видишь, как все глупо получается. Я так мечтал поехать с тобой на Камчатку, но вдруг в последний момент мне предложили работу, о которой мне и мечтать-то не приходилось. Не знаю, что теперь делать! Ради бога, помоги мне!»

Но это было бы лицемерием, юродством. «Помоги мне! Не знаю, что делать!» Что она, сама не понимала, что я с ней никуда не поеду?

Правильно. А так как любой вид лицемерия мне уже был несносен, я уже поборол его и оставил в своем «инфантильном периоде», то, едва переступив порог квартиры и едва увидев Лену, я со свойственными мне прямотой и мужеством объявил, что черт с ней, с Ленкиной Камчаткой, и что все это – ее прихоть и блажь, а мне работать надо.

И Ленка сразу же поняла. И не только то, что поездка на Камчатку, о которой она уже четыре года мечтала, на которую заботливо и осторожно, чтобы не подорвать семейного бюджета, откладывала деньги, – прихоть и блажь, но что и сама она, Ленка, тоже – прихоть и блажь, так как единственное, что есть у ее мужа, – это его собственная жизнь и его работа, а она, Ленка, лишь только «всегда и все портит». И она наконец решила, что хватит с нее, что не для того она живет на белом свете, чтобы портить жизнь любимого человека и еще больше калечить свою собственную.

Может быть, и не в тот момент, а позже решила, когда в одиночестве отправилась на Камчатку, улетела за десять тысяч километров от прежней своей жизни и так далеко из нее выбралась, что и возвращаться назад не захотелось; вернее, нашла наконец в себе силы не возвращаться.

А я и тогда еще ничего не понял. И когда она написала мне в Феодосию, что подала на развод, расценил Ленино письмо как низкое ее намерение испортить мне съемки. Я и мысли тогда не допускал, что Лена всерьез собралась развестись со мной.

«Учти, милая моя, – предупредил я ее в загсе, – что если ты сейчас со мной действительно разведешься, то больше я уже не стану официально оформлять с тобой отношения, а придется тебе жить со мной в бесправии и наложничестве». Я злился на нее, острил, рисовался, но еще ничего не понимал, ничему не удивлялся и ничего не боялся. Я был слишком уверен в том, что Лена рано или поздно одумается и вернется ко мне, что любит она меня по-прежнему.

Через месяц после развода я ждал ее на свою премьеру с Олегиным и искренне обижался на нее за то, что она не пришла.

Я ждал ее через полгода, когда послал ей письмо с предложением разменять квартиру.

Но Лена не вернулась, отказалась от «моей» квартиры, и после этого отказа я еще больше уверовал в скорое ее возвращение, совсем было успокоился и уже окончательно ничего не понимал.

«И ведь только сейчас все понял так, как было на самом деле, – вдруг подумал Кирилл. – Через два года! Когда уже давно перестал ждать Ленку, перестал злиться на нее и уже нашел для себя тысячу и одно объяснение, почему она ушла от меня… Вот только зачем я это понял? Теперь-то зачем?»


Кирилл ушел из тамбура и направился по коридору в другой конец вагона, где находилось купе проводника.

– Послушайте, милочка, – сказал он проводнице, – Мне нужна верхняя полка. И попутчики мне не симпатичны.

Молоденькая девушка, разливавшая в своем закутке заварку в стаканы, испуганно обернулась к Кириллу.

– Боюсь, что ничем не смогу… У меня все места заняты, – свиновато пробормотала она. – Разве что вы сами попробуете…

– Ну вот еще! – раздраженно перебил ее Кирилл. – По-моему, это ваша прямая обязанность – удовлетворять требования пассажиров. Ну так действуйте, черт побери! Если надо, я вам заплачу за услуги!

– Да зачем вы!.. – еще больше смутилась проводница. – Я и так попробую. Только вот чай разнесу…

Девушка подхватила было поднос, но, столкнувшись взглядом с Кириллом, поставила поднос на место и вышла в коридор.

– Вы только не беспокойтесь, – пробормотала она, вдруг покраснев. – Я сейчас что-нибудь постараюсь… Может быть, в соседнем вагоне что-нибудь…

«Ну и дрянь же я! Дрянь и хам», – подумал Кирилл, когда проводница скрылась в конце коридора. Но не ощутил в себе стыда – ни малейшего.


…Через пять минут Кирилла перевели в соседний вагон, в двухместное купе рядом с проводниками, на свободное верхнее место.

Часть третьяМать

Сергей и Ирина идут по площади.

На площади выстроен полк, которым после смерти полковника Звягинцева командует Сергей.

Замерла навытяжку белая солдатская гвардия.

Рядом с ней громоздятся на лошадях кавалеристы.

В конце площади, возле церкви, стоят пушки – полковая артиллерия.

На фоне площади, со всех сторон окруженной безликими рядами солдат и офицеров, фигуры Сергея и Ирины выглядят непривычно маленькими, одинокими и потерянными.

– МЫ БЕСПРЕСТАННО ЛЖЕМ, А ДЛЯ ПРАВДЫ У НАС НЕ ХВАТАЕТ СЛОВ, – говорит Сергей. – ЖИЗНЬ ОТНЯЛА У НАС ВЕРУ, ЛЮБОВЬ, РОДИНУ, А ВЗАМЕН ДАЛА НЕНАВИСТЬ И ЛОЖЬ.

– Я ВАС НЕ ПОНИМАЮ, – слышится удивленный голос Ирины. – ВЫ, КОТОРЫЙ ТАК ВЕРИЛ В СПРАВЕДЛИВОСТЬ ЭТОЙ ЖЕСТОКОЙ БОРЬБЫ… НЕУЖЕЛИ ВЫ СТАЛИ СОМНЕВАТЬСЯ В ТОМ, ЗА ЧТО ПОГИБ МОЙ ОТЕЦ?

– ВАШ ОТЕЦ ПОГИБ, ПОТОМУ ЧТО ЛГАЛ СЕБЕ, ЛГАЛ ДРУЗЬЯМ, ЛГАЛ НАРОДУ.