Репетировал с Кириллом по пять, по десять раз каждый кадр, всякий раз успокаивая, обнадеживая; причем, чем хуже играл Кирилл, тем мягче успокаивал и тем убежденнее обнадеживал. Не жалел пленки на Кирилла: по многу дублей разрешал ему, тогда как от других актеров требовал «попадать в точку» с первой же попытки.
Все делал для того, чтобы Кириллу было как можно удобнее перед камерой. Однажды, проснувшись рано утром и выйдя прогуляться в парк, Кирилл увидел Магистра в беседке, в которой днем должны были снимать сцену с Кириллом. Магистр вел себя довольно странно: задумчиво расхаживал по беседке, садился на скамейку, долго искал удобную позу, потом вскакивал, выбегал на крыльцо… Лишь спустя некоторое время Кирилл понял, что Магистр «проходил» для себя роль Кирилла, а потом просил сопровождавших его рабочих приделать к скамье подлокотник, надставить спинку, закрепить половицу, расширить крыльцо.
Ну разве не счастье? Для него, Кирилла, на которого в лучшем случае ворчали да покрикивали, а в худшем – вовсе не обращали внимания, дескать, сам разберется и сделает – не зря же его учили.
А его партнеры! С ними и играть не надо было: лишь взглянув на то, как они «страдают», слезы не только не приходилось выдавливать из себя, а сдержать их было невозможно; и ярость приходила сама собой, если они «издевались» над Кириллом; и так порой обжигало любовью или врезалось обидой, что забывал о том, что перед камерой, что Нестеров он, а не Никитин и что способен выразить чувства словами, а не мычаньем беспомощным и взглядом кричащим, в которые вкладывал всю свою жаждущую любви и прощения душу!.. Мало того, они помогали Кириллу различными техническими приемами, учили его хитрым актерским уловкам, с помощью которых можно облегчить самую трудную оценку факта, выстроить самую нескладную мизансцену. Да один день работы с такими мастерами стоил года обучения в училище!
А сценарист, который иногда подходил к Кириллу и виновато: «Кирилл, вам трудно, я вижу… Нет, тут явно моя неточность. Скажите, а как бы вы поступили на месте Никитина? Я вижу, что мой сценарный Никитин мешает вашему живому».
Да полно, возможно ли такое?!
И уж совсем невероятным и неправдоподобным показался Кириллу тот день, когда снимали сложнейшую, кульминационную для всего фильма сцену, на которую Магистр заранее обещал Кириллу любое число дублей, и когда после первого же дубля Магистр вдруг тяжело вздохнул, развел руками и произнес упавшим голосом: «Повторять не будем. Лучше сыграть просто невозможно». Кирилл и счастья тогда не испытал, а когда другие актеры подходили поздравлять его с успехом, испуганно озирался.
То, что опасения его не подтвердились и что уже давно родился на свет Никитин, а вместе с ним способный и профессиональный актер Кирилл Нестеров, Кирилл осознал уже в самом конце съемок, когда однажды Магистр с несвойственным ему раздражением вдруг крикнул из-за камеры: «Послушайте, Нестеров! Я понимаю, что это непростая сцена. Но такой техничный артист, как вы, может и должен сыграть ее с первого дубля». Так какого же лешего вы заставляете меня расходовать пленку!»
…Какая жена?! И слава богу, что Ленка не поехала с ним на съемки! Она бы ему только мешала. Потому что, кроме Никитина, его собственного, в немоте, страданиях и невыраженности рожденного Никитина, никто ему не был нужен, и не замечал он больше никого. Кроме Магистра, кроме своих замечательных партнеров.
Да ради этого прекрасного сна, этого невероятного счастья десять Ленок можно было принести в жертву! Кирилл бы и жизнь свою отдал не задумываясь, потому что уже тогда предчувствовал, что едва ли такое может скоро повториться, а жить по-прежнему, после того как вкусил настоящую жизнь и испытал подлинное счастье, будет еще тягостнее, еще нестерпимее.
…А его сестра, Светочка, в любой момент могла сесть за рояль, поставить перед собой ноты и играть все, что пожелает: Баха, Моцарта, Шопена. И не какие-то три месяца, а всю жизнь наслаждалась счастьем. И никто не мог отнять его у нее. Разве что в раннем детстве, когда в соответствии с инструкциями Татьяны Семеновны, считавшей, что Светочка «перезанималась», Марья Игнатьевна запирала на ключ пианино, а Светочка вымаливала у нее «еще минуточку»…
Нет, Светке он не завидовал! Это Ленка считала, что он ей завидует. Бред!
Да, конечно же Кирилл завидовал и не мог не завидовать Светочке. Но не черной была его зависть, и зла своей сестре он никогда не желал, а, наоборот, гордился ею и радовался за нее. И ходил на все ее московские премьеры. И перед каждым Светочкиным концертом волновался и нервничал, точно ему самому предстояло ответственное выступление. В перерыве между отделениями прислушивался ко всему, что говорилось в публике, краснел от удовольствия, когда хвалили сестру, и в морду готов был дать, когда ругали, и ругали несправедливо. А когда она играла, иногда едва сдерживал слезы. Презирал себя, ненавидел в себе эту свою родственную сентиментальность, но ничего не мог с ней поделать.
…Теперь и это прошло. И это вытравил из себя. И давно перестал посещать Светочкины концерты.
При чем здесь вообще зависть к сестре? Не она ведь испортила отношения Кирилла с Анной Константиновной. Не она явилась причиной их, теперь уже можно сказать, полного отчуждения, незаметно родившегося, незаметно разросшегося, незаметно парализовавшего все нервные окончания, так что когда вдруг заметили, когда начались хрипы и судороги, уже поздно было что-нибудь предпринимать, никакая хирургия уже не могла исцелить.
Кроме обычных прохожих и редких машин, на площади в Елизово никого не было. Не приехала еще съемочная группа, не появился лихтваген, не согнали на площадь солдат, переодетых в царскую форму, всю эту Владову пехоту и кавалерию. Не привезли пока пушки, обещанные Серафимой, и не поставили на то место возле церкви, куда одним росчерком своего бездарного пера предназначил их Иван Алянский.
Все это было уже тысячу раз Кириллом проанализировано – и понято. И едва ли стоило к этому снова возвращаться, тем более сейчас, когда и без того было тоскливо и пусто.
И все-таки вернулся.
Впрочем, зря Кирилл боялся своих воспоминаний. Это Ленка его напугала, вернее, то, что он понял о своем к ней отношении вчера, в тамбуре… Опасения совершенно напрасные, ибо не Кирилл, а Анна Константиновна была виновата в том, что «потеряла» сына, как она выразилась во время их последней встречи.
«Ты просто не можешь простить мне Ленинграда… Вот когда это дало себя знать. Почти через двадцать лет! Теперь я понимаю, что уже тогда потеряла тебя», – говорила Кириллу Анна Константиновна.
Ничего она не понимала. Кирилл теперь не только не винил Анну Константиновну в том, что она оставила его в Ленинграде с бабушкой, а, наоборот, благодарен ей был за это. Потому что никогда он так сильно не любил свою мать, не думал о ней с такой нежностью, так остро не нуждался в ней, как тогда, в Ленинграде.
Все произошло намного позже, когда Кирюша стал взрослым, вырос, бедняжка, из своих бархатных штанишек с лямочками и постепенно стал ослабевать тот врожденный рефлекс, на котором основывалась его любовь к матери. И тут вдруг до Кирилла дошло, что мама его как бы не настоящая, а, скорее, плюшевая…
Дойти-то дошло, но от инфантильного своего рефлекса все-таки долго еще не мог избавиться. И он продолжал толкать Кирилла к плюшевой маме, а так как сознанию давно уже этой плюшевости было недостаточно, заставлял Кирилла тормошить ее, то шлепая, то облизывая, в тщетной попытке вдохнуть в нее жизнь. И каждый раз за это получать по носу. Так уж был устроен этот жестокий эксперимент: срабатывал какой-то хитрый механизм, и обезьянку било током, вольт этак под восемьдесят, несмертельным, конечно, но достаточным для того, чтобы загнать животное в дальний угол клетки и заставить просидеть там до тех пор, пока навязчивый рефлекс не вытеснял память о болевом ощущении и снова не толкал обезьянку к тому плюшевому, безразличному, что так упорно хотелось сделать настоящей матерью.
Бывало, приходил к ней, выжидал, пока уйдет с кухни Марья Игнатьевна, и, оставшись наедине с матерью, начинал точно жить сначала, точно не было в нем ни обиды, ни ревности, ни упрека, точно после долгой разлуки встретились наконец два самых близких человека, и столько много им теперь предстояло сказать друг другу, столько много сообща понять и прочувствовать. Но именно в тот момент, когда, казалось, должно было случиться давно ожидаемое чудо и две тоскующие души могли радостно слиться, Анна Константиновна вдруг кидалась к плите перевернуть жарившиеся котлеты или, перебив сына, начинала без всякой смысловой связи рассказывать ему о новейших достижениях его гениальной сестры Светочки. И замыкалась электрическая цепь.
А потом Светочка вышла замуж, ее энергичный муж поселился в квартире Анны Константиновны, и Кирилл окончательно утратил надежду, так как не только расшевелить и одухотворить плюшевую маму, но пробраться к ней отныне стало почти невозможным. Встречались они теперь исключительно по торжественным поводам: на Светочкиных днях рождения, на банкетах после Светочкиных премьер и на самих премьерах перед банкетами, которые Кирилл посещал с самому себе непонятной регулярностью, почти всегда никому не нужный, никем не замечаемый, матерью своей в последнюю очередь.
Празднества в квартире Анны Константиновны всегда были многолюдными и хлебосольными, чему немало способствовал Светочкин муж. То есть называл гостей, а все остальное ложилось на Анну Константиновну. Она одна доставала продукты, одна готовила, она же подавала, потчевала и убирала, металась между кухней и столовой, между холодным и горячим, между своей «старой гвардией» и «социально ценными» Светочкиного мужа. Единственное, на что у нее хватало времени и сил, так это в перерывах между метаниями бросить быстрый обожающий взгляд на свою драгоценную именинницу, триумфаторшу, ради которой все делалось, ради которой на все была готова, ради которой одной жила на белом свете.