Бестселлер — страница 75 из 108

Ах, это «обойдемся» бодрило патриота. Ум государственный, ум прагматический поддакивал. Пугала перспектива. Что есть она? Смотренье вдаль, смотренье сквозь магический кристалл. Кристаллом были «Протоколы», произведенье сионских мудрецов. Недавно принял их станок. Печатный. Изделия печатни ходили по рукам. Не в пароксизме ль ужаса повесился Хилков, тот князь, что жил на Божедомке, близ Палихи?

Лев Александрыч, грешным делом, порешил, что князь рехнулся, вникая в «Капитал». Проник до неизбежности экспроприации экспроприаторов, да и полез в петлю. Однако эту версию Лев Александрович отверг. Утраты частной собственности беднейший князюшка навряд страшился. Ох нет, Хилков, по заключенью Тихомирова, прочел сперва-то «Протоколы», а уж затем его статью в газете, звучавшую набатом: «Ганнибал у ворот». То бишь евреи на путях к господству в мире вот-вот завластвуют в России и Россией. Однако тексты «Протоколов» Лев Александрыч не отдавал в набор. Он сомневался в подлинности «Протоколов». Он не желал вторичного удара плетью. Вот посоветовал однажды Петру Аркадьичу – воспользуйтесь откатом революции и обратите законодательные учреждения в законосовещательные. Столыпин плетью охлестнул: «Злая провокация». Увольте, господа, Лев Тихомиров был революционером, стал монархистом, но в провокаторах, прислужниках полиции, и близко не был. Статья о Ганнибале у ворот – отклик, отзыв на «Протоколы сионских мудрецов». Христианский отклик, эсхатологический, предвестие конца времен.

В просторном гулком кабинете он пишет, пишет. Седая голова склонилась над столом. Седая борода расчесана небрежно, наскоро. Он произведен в статские советники, ровня полковнику. Он член совета по делам печати. По долгу службы и служения пугает он благонамеренных людей. И от него, случается, повеет жутью, отрешенным холодом. Все чаще, все сильнее он ощущает собственную гибель. Нет, не физическую, а в нежеланьи жить и в нежеланьи умереть. Никто не знает, никто не замечает, как тискают тяжелые, мохнатые, медвежьи лапы. Лишь старец Зосимовой пустыни, сдается, понял все. И посоветовал: ступайте-ка в священники. Он отвечал смиренно, искренне: какой же я священник? ни нравственно, ни по состоянью веры – не гожусь, нет, нет, нисколько не гожусь. Перо не выронил, не уронил. Перо он положил медлительно и осторожно. И попросил отставки, увольнения, дожития в тиши. Заговорили други-недруги: решил он уничтожиться, уйти в небытие.

* * *

Казенную квартиру на Страстном Лев Александрович оставил и поселился с женой и дочерьми на ул. Молчановке, дом номер 30.

Тотчас я слышу жидкий голос Гоши Коновалова: «Моя Молчановка подернута туманом…». Ах Гоша, он любил Арбат. Еще бы не любить родную землю, коль на борту плавбазы «Умба» он блевал… И малолетка Валька Кузнецов, тот тоже сочинял стихи. Он поэтически не меньше Окуджавы любил арбатские дворы, а прозаически – Смоленский рынок: сынок убитого солдата там подворовывал съестное. Увы, вся власть Советов сочла необходимым, чтоб Валька Кузнецов давал стране печерский уголек. А ваш слуга покорный после войны ухаживал за тонкой гибкой барышней. Копна ее волос легко и нежно бронзовела. Интеллигент, наверное, сравнил бы: «Веницианка на полотнах Тициана». Но лейтенант о Тициане и не ведал. Он с барышней гулял и за полночь, и при любой погоде. Куда ж деваться? Ее родители имели крохотный «метраж» в чертовски неопрятной коммуналке в Коковинском переулке.

На ум приходит мне урок правописанья. Задолго до войны учительница наша, всегда такая деликатная, вдруг, рассмеявшись, огласила «перехват» – записку с приглашеньем от шестиклассника к сокласснице. Мол, приходи-ка, Нина, на каток, поговорим «о нашей будующей жизни…». Прочла учительница вслух, внесла поправку, да и смутилась нарушеньем тайны переписки. Смутившись, извинилась, а нам – зарубкой – орфографическое назиданье.

Я к тому, что лейтенант еще не заикался ни о будующем, ни о будущем. Но не без легкой зависти вдруг замечал на первых этажах Молчановки и абажур зеленый или розовый, и в глубине, на внутренней стене, картинку иль портрет. «Вот там, смотри, – сказала мне моя Джульетта, – жила старушка Рубинштейн, Софья Григорьевна. Мне папа говорил, ее, бывало, навещал сам Татлин». Гм, Татлин? Самолюбивый лейтенант не стал, конечно, справки наводить. Он не имел желанья показаться олухом прелестной девушке с Иняза. Но вот арбатские нестранные сближения-пересечения: Софья Рубинштейн квартировала в доме номер двадцать девять. А Тихомиров, я уж говорил, квартиру нанял в доме тридцать.

На заре туманной юности была она «сочувствующей»; держала явки, у нее случалось прятаться Желябову и Тихомирову. С возрастом она остыла, давно уж не кружилась в красном колесе, как, собственно, и Тихомиров.

«Моя Молчановка подернута туманом». Ну, что же, очень редко. А главное, туман – не смог, и всякий мог увидеть, как они меняются поклонами. В гости нет, не ходят, но не обходят друг друга стороной. Поклоны кажутся мне странными. Пожалуй, даже и чудовищными. Сейчас поймете, насколько это непонятно.

О те поры еврея Бейлиса судили за ритуальное убийство русского ребенка. И, к огорченью многих, оправдали. Лев Александрович, признав решение суда, признал, однако, насущную необходимость дальнейшего и внесудебного решения вопроса. Вопроса об убийствах христианских малышей, дабы христопродавцы не пускали кровь их на изготовление мацы. И обратился в МВД: создайте, господа, особый комитет – и слежка, и обыски, и выемки, и строгие допросы некрещеных иудеев; всё вместе, объединившись, несомненно подтвердит существованье ритуального убийства.

Не Тихомиров был застрельщиком. Вам знатоки укажут на буллы римских пап, на мненье Даля, нам подарившего презамечательный словарь, на рассужденья Розанова об отношении евреев к крови, на те и эти книжки.

Да, не первый. Но и не последний. Недавно проводили мы североморца-ветерана на Ваганьковское; там предлагали, к сожаленью, не бесплатно, «Разысканья об убиении евреями младенцев христианских».

Послушайте, сказал бы F. Stahelin, антисемит из очень ярких, ведь это ж предрассудок древний; он разжигал и разжигает ужаснейшие злодеяния. Послушайте, сказал бы F. Stahelin, такие обвиненья свойственны лишь людям разнузданных страстей.

Разнузданность и Тихомиров – несовместны. Но если да, но если так, не стал бы он приветливо касаться котелка иль шляпы, встречая на Арбате жидовку Рубинштейн, патлатую неряху.

Знаю, иные сгоряча осудят автора за уклоненье от строгого сужденья. Виноват, все эти воздеванья рук – пустая трата времени. Другое дело – его приветливый поклон. Все и осталось бы и непонятным, и непонятым, когда бы не страница 77-я.

* * *

Подав в отставку, прощаясь с сослуживцами, Лев Александрович сказал: «Что дальше, я и сам не знаю». Нет, знал!

Работу циклопическую не осилишь, коль нет концепции. Смешенье разнородных взглядов ее вам не подарит. Концепция должна быть величава. Давно уж Тихомиров ею обзавелся, теперь пора закладывать основы. Религиозно-философские основы мировой истории.

Вот я и говорю – работа циклопическая. Я рукопись держал в руках задолго до того, как ратоборцы возрождения России продали манускрипт читателям.

Машинопись на чистой оборотной стороне большой конторской книги. Листал, читал и, уставая, спускался в сад. Курил, смотрел на девушек архивных, они играли в настольный теннис. Охальник-модернист уж рифму к «теннис» ждет, ан не дождется: в общеньи с Тихомировым чертовски важно быть серьезным.

Так вот, чита-а-ал. Но, извините, доселе не готов признать основы – уникальными. Реаниматоры духовности, коммерцией ужасно озабоченные, не помогли нам рассмотрением трехтомника на те же темы. Умнейший из славянофилов, Хомяков, прямой и основательный предшественник Льва Александровича. И как же, господа хорошие, вы не заглянули на Старую Басманную, 13, к его ровеснику? Позвольте сообщить: Ладыженский живал в семнадцатой квартире. Ему Лев Александрович писал, а тот писал, или уже закончил, трилогию весьма, весьма мистическую… А Тойнби, мой старший современник, он тоже, знаете ль, исследовал религиозные начала в истории цивилизаций. Но… Согласен, историк этот и социолог – английской нации. По слову зятя покойного московского поэта, нации, запуганной настолько, что только лорды жрут копченые колбасы. Нет, нет, не стану попрекать вас небреженьем к Тойнби. К тому же он предал тиснению томов премного и тяжелых. Не меньше дюжины– знамо, обалдеешь.

Теперь вопрос: а что же мне-то оставалось? А вот что. Раскрыл «Записки из подполья» и вперил взор – «Все можно сказать о всемирной истории, все, что только самому расстроенному воображению в голову может прийти. Одно только нельзя сказать – что благоразумно. На первом слове поперхнетесь».

И точно, поперхнешься. Коль благоразумие отсутствует, к чему мне знать основы? И классовые, и религиозно-философские. Выходит, нет у Клио цели, нет, стало быть, и смысла.

Ах, боже мой, как все огромно и стозевно. А на стр. 77-й машинописи, исполненной на оборотах конторской книги, Лев Тихомиров всего-то-навсего реабилитировал соседку ввиду отсутствия состава преступленья. Да, Рубинштейн. Прижизненно. Там, на Молчановке. Совсем недавно требовал от МВД и от Совмина пресечь убийства христианских мальчиков. Теперь решительно похерил обвинения. Нет, евреи в этом неповинны. Не потому ли приветливо касался котелка иль шляпы, встречая на Молчановке жидовку Рубинштейн?

Но – спокойнее, патриоты, спокойнее, – Тихомиров, давно уж переставший быть революционером, антисемитом быть не перестал. Какие бы тогда уж вышли религиозно-философские основы? В шести-семи разделах об Иудее, об иудаизме. И не увидел бы Лев Александрыч, что Ганнибал и ганнибалы уже не у ворот, – нет, везде и всюду, и что жиды Христа и отвергают, и проклинают, как и давным-давно, в преданьях старины глубокой.

Москва, Москва, тебя любил он, но, боже мой, как ты, Москва, олибералилась, ожидовела. (Иль ожидовила? – поправь-ка поскорее, читатель-недруг.) Премерзкий запах издает старушка. Утрачена способность почвы к самоочищению. Сильней всего смердит на Красной площади. Помилуйте, тут никаких иносказаний. Везут на площадь сотнями возов снегб, снегб, снегб. А белы снеги отдают поэтам. Какие, к черту, белы – перемесь дерьма, отбросов, грязи. Везут и загружают в огромней