Кадеты встали и, пропев молитву, попарно пошли в дортуары. Саша тоже шел, стараясь не выпадать из такта маршировки. Стены дортуара были дикого цвета. На окнах стояли горшки с цветами. В подвешенных против окон к потолку клетках щебетали и пели птицы — чижи и канарейки. Между койками бродили собаки, принадлежавшие старшим кадетам. Мебель в дортуаре была разнобойная: шкафчики красного дерева, ореховые этажерки и дубовые столы. По углам — большие мышеловки. Унтер-офицер, надзиравший за дортуаром, указал Саше койку. Она стояла под глиняной лампой, висевшей на проволоке и источавшей густой аромат гнилого масла. Но подушки, одеяло, тумбочка возле кровати были домашние, бестужевские, давно знакомые и такие близкие в этом чужом месте, что Саша сейчас же с радостно-теплым чувством прикоснулся к одеялу и погладил подушку,
Колокол будил кадетов в шесть часов утра. После умывания надзирающий унтер-офицер строил свою команду в дортуаре. Приходил лекарь и осматривал глаза, уши и руки выстроенных. Затем дежурный кадет читал молитву, и сбитенщик разносил свой товар. В восемь часов начинались занятия в классах.
На первом уроке — это был урок русского языка — старик учитель Алексей Дмитриевич Марков заставлял детей читать по-славянски. Приметив на задней скамейке Сашу, он обрадовался новичку и позвал:
— Ну-ка, иди сюда, суслик, иди сюда… Стань-ка здесь, хомяк, не бойся… Читай-ка, тюлень! Хорошо прочитаешь — я тебе отличную отметку поставлю.
Саша читал бойко: «Во мнозем времени премудрость, в мнозе же житии ведение…»
Вдруг в дальнем углу класса закипела ссора, раздались оплеухи и свист. Учитель ударил по кафедре большой медной табакеркой и, просыпав табак на колени до блеска заношенных панталон, рассвирепел.
— Тише вы, егозы, свинопасы! Вишь ты, орут, как волы. Ей-ей, без каши оставлю… Каратыгин [2], барабанная палка, пентюх, мерин сивый, чушка, иди сюда да читай, вместо того чтобы драться, сиволапый лабазник…
Так прошли два часа этого урока.
Затем была физика. Учитель Вольгемут пользовался известностью в Петербурге как наставник великих князей Николая и Михаила. Трудно сказать, как шли его занятия с великими князьями, но в Горном корпусе они шли плохо. Электрофорная машина была непослушна, как больной ребенок, и упряма, как осел; магдебургские полушария обнаруживали полнейшее равнодушие друг к другу. Крупные градины пота катились с лица на франтовской фрак Вольгемута.
— О, я бедный, — говорил он, наконец, с отчаянием, — каков есть корпус, таков и его машин. О, я несчастный!
Наконец и этот урок кончился.
Вечером кадеты потихоньку курили в корпусном саду вакштаф, кнастер, а некоторые — и настоящий турецкий табак. Огромный кадет второго верхнего класса, собрав вокруг себя мелюзгу, читал развратные стихи. Саша долго не мог уснуть.
Маленький Бестужев был физически крепок и очень ловок. Его лицо всегда было полно воодушевления, а веселые карие глаза — живости и мысли. Он постоянно чем-нибудь увлекался, но, достигнув желаемого, редко пользовался плодами проделанной работы. Процесс достижения был для него неизмеримо приятнее момента, когда достигнутое оказывалось в руках. Его настоящая жизнь тонула в воображаемой, складываясь из восторженных преувеличений.
Он завел дневник и начал вписывать туда все, что случалось с ним в корпусе, а также и дома по воскресным дням. Каждая запись была отражением чего-нибудь действительно происходившего. Но, напоминая о нем, она нисколько на него не походила. Все было как-то странно преувеличено в этом дневнике: недостатки товарищей сделались жестокими пороками, достоинства их характеров и умов подняты до античных сравнений, субботняя порка в квартире Геца могла бы служить сюжетом для романтической элегии, нелепый Марков выглядел по крайней мере инквизитором Торквемадой.
Саша долго обдумывал эпиграф, которым было бы уместно украсить первую страницу журнала. Наконец нашел. На первой странице стояло: «Рука дерзкого откроет, другу я сам покажу».
В воскресенье, приехав из корпуса домой, Саша таинственно развернул перед Мишелем тетрадь.
— Читай.
Мишель прочитал эпиграф.
— Понимаешь ли ты, что тут написано? — важно спросил Саша.
— Что ж тут понимать? — отвечал наивный Мишель.
— Ах, глупец! Я развертываю перед тобой книгу, назначенную мною только для друзей. Этим я говорю тебе: «Мишель, ты друг мне». Да знаешь ли ты, что такое дружба — святое и великое чувство, которое имеет начало, но которому нет конца?.
Он много говорил ошеломленному Мишелю в этом роде и, наконец, поцеловав его, сказал самое главное, припасенное еще в корпусе:
— Братом может быть всякий, а другом — дело иное.
Учился Саша хорошо. Но он, вероятно, учился бы еще лучше, если бы не одно досадное обстоятельство. Учителя, преподававшие предметы, которыми Саша по врожденной склонности мог бы увлечься, были возмутительно плохи. И наоборот, предметы, вызывавшие в нем отвращение, преподавались отлично. К числу таких предметов относились математика и немецкий язык. Необходимость разговаривать с товарищами три дня в неделю по-немецки, твердо установленная корпусными правилами, была для Саши источником почти физических страданий. Строгий и вспыльчивый дежурный офицер Александр Исаакович Ганнибал был неумолим. Поймав Сашу в «немецкие дни» на французском или русском разговоре, он бросался к виноватому, как вепрь из чащи, и, страшно тыча вперед рукой, рычал:
— Лгун, животное, лгун, лгун! Тотчас велю розог подать, лгун…
При этом темно-коричневое лицо Ганнибала синело, а толстые красные губы вздувались подушками.
Все остальные предметы Саша знал хорошо. Часто он считался даже первым в классе; однако, взобравшись на первое место, сейчас же, как говорили кадеты, «отпускал вожжи».
Впрочем, и в эти счастливые дни ничегонеделания он все-таки бывал чрезвычайно занят. Только уроки и учебники никак не участвовали в его занятиях.
— Отчего это, Саша, так получилось, — спросил его Мишель, — ты очень хорошо шел в прошлом месяце, а теперь по истории тебе три человека сели на голову?
Саша улыбнулся.
— Есть причина, Мишель. И причина эта — мой «Очарованный лес».
Мишель изумился.
— Что? Какой лес?
— Видишь ли, друг мой. Это — мое сочинение. Ты знаешь, что мне трудно оторваться, ежели я чем увлекусь. И вот стоит только мне побродить в «Очарованном лесу», как я уж и слетел.
Оказалось, что Саша сочинял большую пьесу в пяти актах. Все красиво-волшебное, замеченное в «Днепровской русалке», «Князе-невидимке» и «Волшебной флейте», было пересоздано им в новую сказку, таинственную и странную. Князья, девы, оруженосцы, шуты, черти и колдуньи — все это сталкивалось, боролось, действовало разными способами, путаясь в лабиринте чудесных вымыслов. Русалки говорили стихами, а гномы — прозой. Пьеса была интересна, потому что развязка наступала в конце и сразу.
Бывая по праздникам в родительском доме, Саша однажды забрел на чердак и нашел здесь много необыкновенного: ящики с рукописями старого «Санкт-Петербургского журнала», картоны с чертежами горных машин и множество всякого иного хлама, оставшегося от времен военной службы Александра Федосеевича. Когда решено было поставить «Очарованный лес» на кукольной сцене и не хватало только пустяков: самой сцены, кукол и декораций, Саша вспомнил о богатствах чердака.
Александр Федосеевич разрешил взять с бронзовой фабрики необходимые инструменты, и через две недели упорного труда кукольный театр был готов. Черти летали по воздуху, шут-лакомка срывал с дерева прельстившие его яблоки. Второстепенные персонажи были вырезаны из картона и тщательно разрисованы ловкой рукой Саши. Его талант карикатуриста очень пригодился.
Первое представление собрало не только родителей, но и дворню и сопровождалось развеселым смехом и бурными хлопками. Правда, не обошлось без недоразумений: шут-лакомка уже протянул руку за яблоком, но так и не сорвал его — лопнула оживлявшая шута проволока; черти, взлетев на воздух, вдруг упали вниз без признаков жизни. Но находчивость никогда не оставляла Сашу. Явившись на сцену и и ловко объяснив зрителям наглое поведение шута и чертей, он так удачно связал его с дальнейшим действием пьесы, что публика не испытала ни малейшего разочарования.
— Ежели злые духи не хотят летать в воздухе, пусть бродят по земле. Отныне их место — там…
МАРТ 1810 — АПРЕЛЬ 1816
Брат — это друг, данный природой.
В середине марта 1810 года Сашу Бестужева вызвал к себе маркшейдер Гец и сказал:
— Собирайся домой. За тобой карета приехала.
Саша не понял.
— Как-с?
Гец улыбнулся его удивлению, кажется, впервые в жизни.
— Собирайся. Поедешь домой. Твой отец болен…
Александр Федосеевич Бестужев умер 20 марта 1810 года. Покойника обмыли, одели в артиллерийский мундир старого покроя и положили на стол. Пришли священники и громко откашливались, готовясь петь. Брат Николай стоял у двери, низко опустив темную голову. Мишель, Петруша, сестры, Прасковья Михайловна рыдали. Саша смотрел на суету, закипавшую вокруг умершего. Суета эта имела характер каких-то хлопотливо-мятежных забот. Было похоже на то, что люди, которые остались жить, нарочно усложняли свою деятельность, чтобы подчеркнуть разницу между собой и мертвым. Эта мысль потрясла Сашу. Он кинулся вперед, чтобы сказать о том, как это ужасно, запретить наконец, и… не смог.
Его подняли с пола, бесчувственного вынесли в гостиную и опустили на диван.
Летом 1811 года, в одно из своих кратких появлений в семье, на Васильевском острове, Николай Бестужев сказал брату Александру:
— Хочешь, Саша, поплавать с нами на фрегате «Малый»? Ежели хочешь, могу взять.
Еще бы не хотеть! Фрегат «Малый» принадлежал Морскому корпусу и служил для практических летних занятий кадетов в море. Брат Николай шел в этот учебный поход в качестве корпусного офицера (он был произведен в мичманы в январе 1809 года), Мишель и Петруша — по долгу своей кадетской «службы», а Саша — просто в погоне за неизведанными впечатлениями и потому был всех счастливее.