— Я увлеку Измайловский полк!
Бестужев вдруг увидел прежнего, готового на все отчаянное Якубовича.
Кондратий Федорович дрожал не то от озноба, не то от волнения. Он сделал головой резкое движение, чтобы освободиться от давившего его шею шарфа, и прохрипел:
— Вот что я знаю: Константин подлинно отрекся. Дабы не обделить экс-императора, Польша с Литвой и Подолией отходят от России под его власть…
Сердце Бестужева вдруг превратилось в клокочущий котел.
Как, эти люди семейной сделкой решают судьбу России? Да разве это возможно? Разве не осталось в России патриотов, не членов тайного общества, нет, а просто патриотов, которые не позволят потрошить свою родину? Они есть, и первый из них — Бестужев. Его ноги никогда не ощущали под собой такой твердой земли, как сейчас. Никогда он не переживал такого страшного припадка гнева и ненависти к бледноликому деспоту Николаю, любви и сострадания к истерзанной родине. Все, что было до сих пор, казалось пустым наигрышем настроений, и если дух романтических порывов — сила, то только в любви к отечеству эта сила может проявиться со всей энергией освобожденной мысли и страстно экзальтированного чувства.
Бестужев вдруг понял, как страшна острота еще недозревшего кризиса. Вторая присяга все решит. В этой великой пробе сил могут перемолоться жизни заговорщиков, но Бестужев не боялся гибели.
— Мы имеем, чтобы восстать, — твердил он, — политическое право, как в чистое междуцарствие.
Действительно, старая законная власть готова была исчезнуть в лице отрекавшегося Константина, законность новой власти — Николая — отнюдь не была доказана. Не принадлежит ли каждому в этих обстоятельствах право принять участие в создании новой законной власти?
Рылеев объявил, что совещательная Дума общества уничтожена. Дальнейших распоряжений надлежало ждать от диктатора Трубецкого.
Трубецкой приехал 8 декабря на Мойку около полудня. Бестужев явился вечером, прямо с дежурства при герцоге. Следом пришли Якубович и Арбузов, затем Николай Александрович. Рылеев уже не лежал, а сидел возле столика с книгами и лекарствами. На шее вместо шарфа была легкая повязка, но по привычке последних дней Рылеев делал нервные движения шеей, словно желая освободить ее из туго завязанного галстука.
— Любовник носит на шее портрет своей возлюбленной, скряга — ключи, верующий — частицу мощей, а висельник — веревку, — сказал Бестужев.
Засмеялись все, кроме Рылеева. Он молчал, и худое лицо его было похоже на маску неподвижностью и желтизной. Настал миг, полный тишины. Бестужев хотел что-то сказать и — не смог. Рылеев сделал по комнате круг, волоча полы халата, и сел в кресло. Дверь распахнулась, и вошел Каховский, решительный, быстрый, воспаленный. Он видел только Рылеева, сидевшего против двери, и подступил прямо к нему.
— Когда же? Когда — я спрашиваю. Я хочу жертвовать собою. Я готов убить кого угодно для цели общества. Но пусть оно назначит.
Он отскочил от Рылеева, словно босой ногой наступил на гвоздь, и тут только заметил Бестужевых.
— Назначьте, назначьте, кого должно мне поразить, и я поражу. Теперь все в недоумении, все в брожении, достаточно одного удара, чтобы заставить всех обратиться на нашу сторону. Назначьте…
Он дышал неровно и тяжело.
— Напрасно ты сделался членом общества, — тихо сказал Рылеев. — Тебе объявлен его план. Твоя обязанность слепо повиноваться. А участь фамилии будет зависеть от общего голоса членов.
Николай Александрович взял Каховского за руку.
— Рылеев говорит правильно. Цель общества в преобразовании правительства, а вовсе не в убийствах…
Каховский перебил:
— Знаю, все знаю… Но смотрите, господа! Претенденты на самодержавие всегда вредили намерениям конституции. Смотрите, чтобы вам не раскаяться…
9 декабря Бестужев опять вернулся с дежурства поздно — уже пробило восемь часов. Он вошел к Рылееву и, к удивлению своему, увидел его и брата Мишеля, сидевших рядом, в объятиях и слезах.
— Я не верил тебе, — говорил Мишелю Кондратий Федорович, — ты молод, но я ошибался. Ты настоящий патриот.
Мишель был готов действовать и спрашивал только — как? Александр Александрович поцеловал брата. Теперь, пожалуй, он и сам не стал бы его отговаривать. Конечно! Мишель брался поднять свою роту.
К девяти часам появились Оболенский, Трубецкой, Каховский, Арбузов, Сутгоф. Сверху спустился Штейнгель, потом от Прокофьева — Батенков. Наконец приехали только что прискакавшие из
Москвы Пущин и Одоевский с Вильгельмом Кюхельбекером. Яков в передней принимал шинели, стараясь запомнить владельцев. Кюхельбекер повел Бестужева в переднюю смотреть свою новую шинель, вчера забранную от портного в долг. Держа у вешалки огарок свечи, он по рассеянности гладил голову Якова вместо пушистого бобра на воротнике.
Возле ширм, за которыми скрывался Рылеев, сидели Трубецкой, Батенков, Оболенский, Штейнгель, прочие толпились в столовой. Яков начал разносить чай. Рылеев выглянул из-за ширм и крикнул весело:
— Вот целый полк либералов!
Штейнгель погладил одутловатую щеку.
— А все-таки республика в России невозможна, — сказал он трагическим голосом, — и революция с этой целью будет гибельна. В одной Москве из 250 тысяч ее жителей 90 тысяч крепостной дворни, готовой взяться за ножи, и первыми жертвами, господа, будут ваши бабушки, тетушки и сестры. Если же непременно хотите перемены порядка, то лучше произвести революцию дворцовую и признать царствующею императрицею Елизавету Алексеевну.
Рылеев сейчас же возразил:
— Не в деспоте дело, а в ненавистном, оскорбительном для человечества деспотизме.
Заговорили о плане революции: один полк идет к другому, поднимает его, вместе идут к третьему, поднимают, наконец все сходятся на Сенатской площади— так предлагал Трубецкой.
Рылеев задумался.
— Я против того, чтобы полки шли один к другому, — вдруг сказал он, — это слишком долго будет.
Молча куривший до сих пор Трубецкой вынул изо рта трубку.
— Так необходимо. Без этого ничего нельзя сделать. И вот что еще: когда полки будут идти один к другому, то нам не надобно быть с ними или по крайней мере при первых.
Бестужев уже видел эту могучую лавину штыков, катившуюся по улицам с городских окраин к центральным площадям, наполнявшую площади, разливавшуюся вокруг дворца, бурлившую у подъездов, мимо которых бедные, темные люди проходят, снимая шапки, и за которыми ткется железная паутина рабства. Он видел, как тонут подъезды в прибое солдатских волн, как шатается старый, проклятый дворец…
— Можно будет и во дворец забраться! — крикнул он радостно.
Батенков вздернул свою длинную голову.
— Боже спаси! Дворец должен быть священным местом. Если солдат до него прикоснется, то уже и черт его ни от чего не удержит.
Рылеев потушил спор:
— В крепость может прямо пройти лейб-гренадерский полк.
Трубецкой не согласился, — он всегда был против занятия крепости.
— Это разъединит силы.
Из соседней комнаты доносились буйные возгласы Арбузова:
— И с горстью солдат все можно сделать.
Трубецкой сморщил лицо.
— Кондратий Федорович, худо, что дух членов бунтует.
Рылеев засмеялся.
— Успокоится. Итак, князь, сколько же надо силы для совершения?
— По крайней мере тысяч шесть человек солдат.
Если же будет можно совершенно надеяться на один полк, что он непременно выйдет, и притом еще гвардейский экипаж, а в некоторых других полках будет колебание, то и тогда можно начать, потому что посредством первого полка можно будет вывести и другие. Но первым полком должен быть один из старых коренных гвардейских полков, каков Измайловский, потому что к младшим полкам, может быть, не пристанут.
Рылеев закрыл и открыл глаза, будто пересчитал что-то.
— За два — Московский и лейб-гренадерский, кроме экипажа, наверное отвечаю.
Так провел Бестужев вечер 9 декабря.
На следующий день ему надо было явиться на дежурство к двенадцати часам утра. Он уже собирался ехать, досадуя и возмущаясь глупой необходимостью торчать в передней немецкого высочества, когда дверь растворилась и Николай Александрович с младшим братом Петрушей вошли в комнату. Петруша вчера только приехал из Кронштадта. После объятий и поцелуев Николай Александрович сказал:
— Любезный Саша, я привел к тебе Петра; чтобы ты уговорил его уехать из Петербурга. Он не хочет слушать меня, так как по неосторожности моей уведомился насчет наших планов. Но ведь должны же мы оставить в случае несчастья кого-нибудь матушке из ее взрослых сыновей. А Павел еще вовсе ребенок…
Петруша упорно отстаивал свое право заговорщика участвовать в опасных предприятиях общества, и не мало хитрости, нежности, путаных обещаний и просьб понадобилось для того, чтобы он, наконец, согласился в тот же день вернуться в Кронштадт. Он обещал это со слезами, с ропотом на братский деспотизм, с пламенным желанием быть «у самого дела». Вечером Трубецкой привез на Мойку важный слух: Карамзин и Сперанский заняты сочинением манифеста о вступлении на трон Николая. Это означало конец династического кризиса и начало революционной борьбы. Рылеев объявил, что есть надежда, кроме прежних трех полков, поднять еще Финляндский, Измайловский и егерский. Он особенно напирал на Финляндский и даже называл фамилии «готовых» офицеров: барон Розен, штабс-капитан Репин. Все заговорили сразу и почти в одинаковых словах:
— Итак, господа, сами обстоятельства призывают к начатию действий, и не воспользоваться оными со столь значительными силами было бы непростительное малодушие и даже преступление.
Бестужев снова был в лихорадке. Вот они, полки, о которых говорит Рылеев. Люди хватают ружья из стоек и бегут из казарменных спален на полковые дворы. Падают двери под напором сотен тел. Впереди — он, Бестужев…
11 декабря Рылеев снял повязку с шеи — он выздоровел. Бестужев зван был обедать к Булгарину.
По дороге на Вознесенский проспект встретился ему Ф. Н. Глинка — свой человек и не свой, — он ни разу не был за все последние дни у Рылеева. Однако, завидев Бестужева, Глинка остановил его и, оглядываясь, заговорил: