«Будучи занят делами по службе, не мог я еще быть известен публике, кроме следующих пиэс, помещенных в журнале «Сын отечества» (№ 31 и 38):
«Дух бури» (стихами из Лагарпа) и «О состоянии эстонских и ливонских крестьян», но надеюсь заслужить внимание оной изданием помянутого журнала».
В январе 1819 года Бестужеву выдали копию решения цензурного комитета. Цензоры Тимковский, Яценков, Зон и Спада находили, что программа задуманного Бестужевым журнала необычайно широка и требует от издателя обширнейших сведений по всем своим частям да, кроме того, еще и «практической опытности для правильного суждения о предметах, до государственного управления относящихся». Комитет не решался «сего в господине Бестужеве ни отрицать, ни предполагать по его слишком еще молодым летам (ему от роду 20 лет)». Дальше язвительно отмечалось: несмотря на то, что в послужном списке Бестужева перечислено до двадцати наук, которым он обучался, «однако же в писанной им, Бестужевым, программе Комитет не без удивления заметил в десяти не более строках три ошибки против правописания, что доказывает по меньшей мере его невнимательность и небрежность». Да и в указанных Бестужевым произведениях его пера комитет не находил ни чистоты слога, ни правильности языка. Цензоры считали, что издатель, кроме обширных сведений, должен обладать еще величайшим терпением, беспрерывной внимательностью и навыком к трудам, а г. Бестужев сам изъясняет, что занят делами по службе. Естественно, что «занятия по оной будут часто отвлекать его от многотрудных занятий журналиста».
Отказ. Решительный отказ… Бестужеву казалось, что комитет угорел. Как? Три ошибки против правописания— причина для отказа? Двадцать лет — преступление? Служба — ярмо?
ЯНВАРЬ 1819 — ДЕКАБРЬ 1819
И случай, преклоняя темя,
Держал мне золотое стремя.
Провал «Зимцерлы» не обескуражил Бестужева. Это было одно из тех затруднений, которые, по свойствам бестужевского характера, волной поднимали его кипучую энергию. Ему хотелось многое сказать о русской литературе. Он был недоволен ходом ее развития. Творчество Карамзина и Жуковского представлялось ему беспринципным, бессильным, лишенным самобытности. В Бестужеве созревал протест против литературных авторитетов. Но недостаткам их творчества надо было противопоставить положительное мнение об истинных задачах литературы. Бестужев принялся усиленно читать иностранных критиков и размышлять. Разрозненные мысли постепенно складывались в цельный взгляд.
Литература должна служить целям общественного развития, улучшая нравственную природу читателей. Для этого нравственного улучшения общества литература располагает могучим средством, прививая читателю вкус ко всему изящному. Создание этого вкуса, его очищение — прямое дело государственной важности. То, что физически прекрасно, отражается прекрасными явлениями и в нравственной жизни людей. Разум, вкус, моральные чувства — разные стороны прекрасного, и из них вкус — источник чистейших нравственных удовольствий. Поэзия и музыка исправляют людей. «Безнравственность может написать прекрасную статью об электричества, о хозяйстве, но поэма, высокий роман и история личин не знают», по крайней мере не должны знать.
Связав все эти разрозненные мысли в одно целое, Бестужев почувствовал себя во всеоружии. Это было именно то, чего ему не хватало: положительный взгляд на вещи, твердая позиция и арсенал аргументов. Интуиция оделась в броню понимания. Бестужев полагал себя в силе разъяснить литературе ее задачу. Для этого надо было выступить в роли критика, гак как «критика — краеугольный камень литературы».
В театре было душно. Давали трагедию Расина «Эсфирь» в стихотворном переводе Катенина. Сам Катенин — маленький, круглолицый и розовый полковник лейб-гвардии Преображенского полка — сидел в первом ряду кресел и кипел, как кофейник на огне. В антрактах возле него собирались друзья и, пожимая руку знаменитого переводчика, почтительно слушали его бойкие речи. Катенин был умен и начитан, знал и понимал театр, наизусть декламировал Эсхила, Софокла, Эврипида, Корнеля, Расина и любил говорить. Он подавлял собеседников тяжестью своих тирад и в вопросах драматургии считался чем-то вроде диктатора. Бестужев прошел мимо горячившегося полковника.
«Вот с кого я начну!» — подумал он и громко сказал Клюпфелю:
— Надо постегать этого литературного диктатора Катенина. Мочи нет быть с ним вместе в театре. Погляди, как судит и рядит, хоть вон беги…
Несколько дней после этого спектакля Бестужев не выходил из своего домика в Марли. Товарищи заглядывали: «Пишет», — и, махнув рукой, уходили. Эскадронный командир смотрел сквозь пальцы на вечное отсутствие Бестужева в манеже и при разводах. «Пишет!» В полку гордились тем, что прапорщик Бестужев — сочинитель. Это ставило его над строевыми буднями полковой жизни. «Пишет!..» Действительно, он писал для «Сына отечества» критический разбор катенинского перевода «Эсфири». Поставив последнюю точку и даже не перечитав написанного, радостный и возбужденный, Бестужев помчался в Петербург.
Статья разорвалась в Гречевом кабинете, подобно конгревовой ракете. Александр Александрович прочитал ее громко и выразительно. Его темные глаза пылали. В длинной комнате с канареечным садком у окна и сверкающим полом было тихо. Варвара Даниловна застыла в принужденной позе изумления. Сестра хозяина, Катерина Ивановна, — старая дева с малиновым лицом и белыми как лен бровями — уронила в растерянности из прически старомодный гребень, да так и не подняла его, раскрыв рот с черными, как обгорелый частокол, зубами. Сам Греч, в серой китайчатой курточке с карманами, поднял очки на лоб и забыл их там. Вот так критика!
Бестужев открыл статью кропотливым сличением отдельных мест перевода с оригиналом. Затем объявил, что фрагментов, сохранивших красоту подлинника, он насчитывает во всем переводе только десять, приводя в качестве примера:
Пучины бурные разгневанных морей
Не так опасны нам, как лживый двор царей.
Все остальное объявлялось сцеплением «непростительных ошибок против вкуса, смысла, а чаще всего против языка, не говоря уж о требованиях поэзии и гармонии». В доказательствах критик не имел недостатка: «таинственное наречие» переводчика давало для них богатый материал.
«Прилежный слух вперил сих повестей во чтенье…»
— Что это такое? — гневно восклицал Бестужев. — Поэтому, когда у слуха и зрения одинаковые свойства, можно сказать: развесил глаза? Признаюсь, услышав на сцене слова сии, я зажмурил уши. Кто не скажет, прочитавши нашу Эсфирь, что она есть пародия Эсфири Расиновой?
Особенно крепок был конец статьи:
«Не обязавшись перепечатывать Эсфирь снова, оканчиваю замечания сии, хотя они могли бы быть бесконечны. Особы, желающие увериться в истине их, могут получить подлинник перевода Эсфири у театральных дверей за сходную цену, с полною коллекцией его красот и недостатков».
Греч вскочил с «Вольтера».
— Ну, брат Александр, ты распоясался. Таких критик у нас еще никто не писал отроду. Да знаешь ли ты, что такое Катенин? Он живет в Преображенском полку на Миллионной, возле дворца, и ежедневно видит государя, когда тот с утренней прогулки заходит в казармы. А ты его рылом в песок, в песок… Что же мне теперь с тобой, драгун, делать? А разбор хорош, справедлив, и шуму будет много, ежели напечатать…
Греч прошелся по комнате.
— Вы хозяин, — скромно сказал Бестужев, — решайте. Только думается мне, что отечеству нужны не катенинские переводы, а «Сыну отечества» — не слюнявые критики отпетых пустозвонов. Да подсчитайте, чего будет стоить шум!..
Но Греч уже все подсчитал.
— Беру! — крикнул он и, быстро подойдя к люку, ведущему в типографию, скомандовал, как капитан на корабле: — Иогансон, несите сюда корректуру третьего номера — будем делать замену.
Статья Бестужева в «Сыне отечества» имела успех небывалый, поразительный. Читая эту статью, все, кто видел «Эсфирь» на сцене и восхищался фанфарной громкостью неуклюжих катенинских стихов, протирали глаза. Перелистывая статью, они как бы вновь смотрели трагедию, и она слышалась им совсем по-другому. Удивлялись, как эти явные недостатки перевода не были никем замечены раньше, как мог Катенин их допустить. Многие утверждали уже, что только Катенин и мог допустить их. Враги литературного диктатора торжествовали. Друзья наезжали к нему в Преображенские казармы с пошлыми фразами сочувствия. Катенин в несколько дней побледнел и осунулся. Рассказывали, что старик Расин является к полковнику по ночам и грозит ему иссохшим перстом. Все спрашивали:
— Позвольте, но кто же это — Александр Бестужев?
Пожимали плечами. До Петергофа домчался слух, что Катенин уже шлет секундантов к Бестужеву. Клюпфель и Пенхержевский явились в Марли, предлагая Александру услуги на случай поединка. Буря перенеслась в журналы. Чернильные брызги разлетелись по салонам. «Мамаево побоище» кипело. Бестужев становился литературной известностью. Каждые сутки прибавляли к этой известности что-нибудь новое. Говорили, что он красавец собой, завзятый дуэлянт, молод, но заборист необыкновенно; одни передавали за верное, что он богат и печатает только для славы, другие — что он проиграл в штосс пять деревень и решил поправить дела на литературе. От всех этих рассказов и пересказов на Бестужева падала зарница если не славы, то модной известности, несомненно. Почта начала заносить в Марли душистые записочки и пригласительные билеты на семейные торжества и бальные вечера. Бестужев поспевал везде. Издатели просили статей, повестей, стихов и, когда Бестужев скромно замечал, что он только критик, твердили:
— Помилуйте-с, с вашим талантом…
Вальсируя на именинном балу в доме какого-нибудь действительного статского советника, Бестужев обдумывал, в какой журнал и что именно написать. Всех настойчивее был Греч. Он потирал руки от удовольствия, предвидя после нескольких бестужевских статей, подобных прогремевшей, неизбежное увеличение числа подписчиков «Сына отечества». В его кабинете было решено, что следующий выстрел Бестужев направит в Шаховского.