Бесы Лудена — страница 2 из 68

ернулся в прежнее состояние – то самое, в каком пребывал в памятный день приезда Урбена Грандье.

С самого начала мнения о Грандье резко разделились. Большая часть набожнейшего из полов приняла нового пастыря безоговорочно. Прежний кюре был дряхл, косноязычен и жалок. Его преемник – мужчина в расцвете сил, высокий, прекрасно сложенный – держался с мрачноватым, а по свидетельству одного современника – даже и с королевским величием. Глаза его поражали темною глубиной, из-под биретты выбивалась копна смоляных кудрей, лоб был высок, нос – подобен орлиному клюву, губы – алые, полные – живо выражали каждую эмоцию. Изящная вандейковская бородка украшала его подбородок, усы он носил в ниточку, помадил и завивал кончики, так что они походили на пару кокетливых вопросительных знаков. Всем знакомым с легендой о Фаусте новый кюре казался воплощением самого Мефистофеля – только более упитанным, отнюдь не отвратительным и в нарядном церковном облачении. Если же сей двойник и уступал своему прообразу в ловкости ума, то лишь самую чуточку.

К соблазнительной внешности прибавим такие светские достоинства, как изысканность манер и умение вести оживленный разговор. Урбен Грандье отпускал комплименты с изяществом, если же дама была недурна собой, то за комплиментом следовал взгляд, льстящий более самих слов. Мигом стало ясно, что новый кюре питает к своим прихожанкам не только пасторский интерес.

Грандье выпало родиться и жить на самой ранней заре так называемой эры респектабельности. На протяжении Средних веков и даже в первые годы Нового времени разрыв между догматами католицизма и исполнением их на практике был истинной пропастью из тех, чьи глубина и ширина разом отметают самую идею о мосте. Ни Средние века, ни эпоха Возрождения не могут похвалиться автором, у которого священники – от прелатов до послушников – не были бы поголовно развратниками. Церковная коррупция никуда не делась в эпоху Реформации; и стала тяжким наследием Контрреформации. После Тридентского собора неподобные священники встречались все реже, пока наконец, к середине семнадцатого столетия, их племя не вымерло. Дошло до того, что отдельные епископы, своим саном обязанные единственно несчастию оказаться в знатном семействе младшими сыновьями, – даже они теперь соблюдали приличия. Поведение низшего духовенства отслеживалось сверху, своими же; высшее духовенство не шалило, страшась структур вроде Общества Иисуса и ораторианцев. Во Франции монархия использовала Церковь в качестве инструмента для усиления централизованной власти, принося в жертву протестантов, высшую знать и традицию автономии провинций; следовательно, пеклась и о нравственности духовенства. Народные массы не станут доверять Церкви, если ее служители ведут себя неподобающим образом. Однако в стране, где «Я» (то бишь монарх) – не только государство, но и церковь – в такой стране неуважение к Церкви есть неуважение к самому королю. Вот что пишет Пьер Бейль в одном из многочисленных примечаний к своей грандиозной Энциклопедии[6]: «Помню, спросил я однажды знатного Вельможу, который пред тем долго расписывал мне Пороки венецианского Духовенства – спросил его, как же Сенат терпит сие, как дозволяет срамить честь Религии и Государства? Наш Государь, ответствовал сказанный Вельможа, допрежь всего печется об Общественном Благе. Далее он разъяснил им же самим загаданную Загадку. Вышло, что Сенату даже выгодны Пороки Пастырей и Монахов, ибо они, Пороки, отвращают от Духовенства простой Народ – стало быть, Духовенство не сможет поднять Народ на Смуту. Отсюда же проистекает и Недовольство Принца Иезуитами. Ведь Иезуиты хранят Честь своего Ордена, чем заслуживают почтение Простолюдинов, а значит, могут и поднять их на Бунт».

Так вот, во Франции семнадцатого века государственная политика в отношении пороков духовенства была прямо противоположна той, которую проводил Венецианский сенат. Этот последний, из страха, что Церковь станет более влиятельной, только радовался, если священники вели себя по-свински, и ненавидел благочестивых иезуитов. Напротив, Французская монархия, с ее политической мощью и выраженным национальным духом, отнюдь не имела причин опасаться папского влияния; более того, она видела в Церкви удобный инструмент правления. Отсюда проистекало благоволение французской Короны иезуитам, отсюда же – и ее нетерпимость к порокам духовенства (особенно к порокам худо скрываемым)[7]. Служение нового пастора начиналось в период, когда скандальные истории со священниками – пусть пока и весьма частые – уже сделались отвратительны властям.

Младший современник Урбена Грандье, Жан-Жак Бушар, оставил мемуары о своих детстве и юности – документ столь клинически объективный, столь свободный от каких-либо сожалений и раскаяния, что и в девятнадцатом веке его напечатали крошечным тиражом (исключительно для специалистов), да еще и снабдили исполненными священного негодования комментариями по поводу чудовищной развращенности автора. Едва ли Бушар способен шокировать поколение, воспитанное на трудах Хэвлока Эллиса, Крафт-Эбинга, Магнуса Хиршфельда и Альфреда Кинси – и все же его произведение впечатляет. Действительно, есть чему изумиться. Подданный Людовика XIII описывает самые возмутительные формы сексуальной активности без экивоков, скупым, сухим, научным стилем – словно современная студентка заполняет антропологическую анкету, или психиатр ведет историю болезни. Декарт был десятью годами старше Бушара; но задолго до того, как Декарт взялся за вивисекцию «подопытного материала», попросту – собак и кошек, Бушар успел завершить целую серию психо-химико-физиологических экспериментов на горничной своей матушки. Девица была образчиком нравственности почти воинствующей; тем не менее Бушар явил терпение и смекалку, достойные академика Павлова, – и привил сему продукту безоговорочной веры идеи натурфилософии. В итоге горничная не только согласилась на роль морской свинки, но и сама увлеклась экспериментами. На прикроватном столике Жан-Жака всегда лежало не менее полудюжины томов по анатомии и медицине. Отвлекшись от штудии или от ласки (сугубо экспериментальной), одаренный предшественник Плосса и Бартельса[8] раскрывал, бывало, гарвеевский «Рост и развитие молодых животных», или томик Жана Фернеля, или Ферандеса, да сверялся с написанным в соответствующей главе. В отличие от большинства своих современников, Бушар презирал авторитеты. Ливин Лемменс или, к примеру, Родриго де Кастро, могли что угодно писать об устрашающих свойствах менструальной крови – Жан-Жаку Бушару непременно требовалось проверить все самому. С помощью горничной, теперь уже податливой, словно воск, Бушар провел ряд опытов и понял, что с незапамятных времен врачи, философы и теологи беззастенчиво лгали. Менструальная кровь, оказывается, не способна гноить траву, замутнять зеркала, уничтожать цвет виноградных лоз, растворять битум и портить клинки вечными ржавыми пятнами. Короче, биологическая наука лишилась одного из самых многообещающих исследователей, когда Бушар сбежал из Парижа. Причин было две. Первая – нежелание жениться на своей помощнице и подопытной. Вторая – упование схватить фортуну за хвост при папском дворе. Бушар только-то и хотел, что епархию где-нибудь подальше от родных мест; на худой конец сошла бы и Бретань; совсем маленькую, скромную епархию с годовым доходом, скажем, тысяч в семь ливров. (Шесть с половиной тысяч ливров выручал Декарт, весьма разумно распорядившийся отцовским наследством. Не бог весть сколько, однако такая сумма позволяла философу вести образ жизни джентльмена.) Бедняге Бушару не повезло. Для современников он остался эксцентричным автором сборника стихотворений на сорока шести языках, включая коптский, язык индейцев Перу и японский. Сборник назывался «Panglossia», что можно перевести как «Болтовня». Умер Бушар неполных сорока лет.

Новый луденский пастор никакими отклонениями не страдал. Аппетит у него был хоть и завидный, но вполне здоровый – при таком аппетите мужчина не превращает опочивальню в лабораторию. Подобно Бушару, Грандье происходил из респектабельного буржуазного семейства и, подобно Бушару, получил воспитание у священнослужителей. Он не уступал Бушару ни в интеллекте, ни в образованности, исповедовал идеи гуманизма и тоже рассчитывал сделать блестящую духовную карьеру. Пусть эти двое не походили друг на друга темпераментом, зато ни социальных, ни культурных различий между ними не было. Вот почему в повествовании о Грандье воспоминания Бушара о своих детстве, юности и наездах домой на каникулы не только уместны, но и необходимы.

Казалось бы, к чему Бушаровы «Признания», когда практически тот же мир открывают нам наши современники-сексологи? И все же смысл в этом есть. Мы видим фривольные забавы юных школяров; похоже, взрослым вовсе нет до них дела. Коллеж с его добрыми отцами-иезуитами не озаботился физическим воспитанием – мальчикам некуда выплескивать энергию, и она находит выход лишь в мастурбировании при каждом удобном случае, да еще, во время «коротких дней», юные затворники практикуют мужеложество. Душеспасительные беседы и красноречивые проповеди имеют на мальчиков кое- какое влияние – так, Бушар признается, что четыре главные церковные праздника удерживали его от сексуальных утех; правда, не долее чем на восемь-десять дней подряд. Никогда не удавалось ему вытерпеть хотя бы две недели, хотя благочестие его несколько обуздывало. Поведение человека в любых заданных обстоятельствах можно представить как диагональ параллелограмма с желаниями либо интересом в основании и религиозными либо этическими идеалами в верхнем углу. В случае с Бушаром – как, пожалуй, и с его юными сексуальными партнерами, упомянутыми поименно, – диагональ, наверное, чуть ли не превращалась в параллельную прямую. Иными словами, угол треугольника выходил острым-преострым, всего в несколько градусов.

Когда Бушар приезжал домой на каникулы, заботливые родители укладывали его спать в одной комнате с юной горничной. Бодрствуя, она была сама добродетель, но могла ли она отвечать за происходящее с нею во время сна? Похоже, девица даже составила собственную систему казуистики, согласно которой вовсе не имело значения, спит она или притворяется. Когда школьные годы остались позади, в жизни Жан-Жака появилась молоденькая крестьянка. Она пасла коров в саду и за мелкую монетку с готовностью удовлетворяла все господские прихоти. Потом – снова горничная, сбежавшая от сводного Бушарова брата, похотливого настоятеля Кассанского аббатства, – и угодившая из огня да в полымя. Именно этой девушке суждено было стать подопытной морской свинкой и помощницей в сексуальных экспериментах Бушара, описанных во второй части «Признаний».