Бесы Лудена — страница 21 из 68

Конечно, порой идеал – низок, а модель поведения в большей или меньшей степени нежелательна. Однако механизмы боваризма остаются прежними. Например, существует боваризм порочный – это когда порядочный молодой человек намеренно начинает злоупотреблять спиртным и повесничать, чтобы сойти за неотразимого и дерзновенного покорителя женских сердец. Есть боваризм сословный – когда какой-нибудь сноб-буржуа шикует не по средствам, мечтая втереться в аристократические круги или хотя бы производить впечатление вхожего в оные. Или возьмем боваризм политический – известны случаи подражания Ленину, Уэббу или Муссолини. Есть боваризм культурный, он же эстетический (боваризм «смешных жеманниц»); боваризм современного обывателя, за одну ночь переметнувшегося из лагеря тех, кто восхищается иллюстрациями на обложках «Сатердей ивнинг пост», в лагерь поклонников Пикассо. Наконец, есть боваризм религиозный; на одной чаше весов мы имеем праведника, который во всем подражает Христу, а на другой чаше – лицемера, который пытается казаться праведником, чтобы вернее достичь своих далеко не праведных целей. Где-то посередине, между двумя крайностями – Тартюфом и cвятым Хуаном де ла Крус – находится третья, гибридная разновидность религиозных боваристов. Эти нелепые, но подчас трогательные комедианты духовной жизни не являются ни воплощением зла, ни воплощением святости. Их вполне человеческое желание – получить по максимуму от обоих миров, горнего и дольнего. Им хочется вечного спасения – но они не согласны прилагать для этого спасения слишком много усилий и терпеть слишком много лишений. Они надеются на награду – но лишь за сходство с героями, лишь за видимость созерцательности, а вовсе не за подвиги и не за созерцательность. Их вера – только иллюзия, причем наполовину они это признают, а наполовину – убеждены, будто, произнося «Господи, помилуй» должное количество раз на дню, и впрямь войдут в Царствие Небесное.

Без «Господи, помилуй» или эквивалента этому «Господи, помилуй», более тщательно проработанного с точки зрения терминологии, процесс религиозного боваризма затрудняется, а то и вовсе разлаживается. Перо в этом смысле мощнее, чем меч, ибо именно мысль, удачно облеченная в слова, позволяет достигать цели. Однако можно словами заменять усилия; можно жить в чисто вербальной вселенной, где нет места реальным событиям. Изменить лексикон – легко, в то время как изменение внешних обстоятельств или давних привычек сопряжено с неприятными ощущениями и известными усилиями. Религиозный боварист, не готовый всем сердцем отдаться подражанию Христу, удовлетворяется тем, что усваивает новую лексику – которая не то же самое, что новые обстоятельства и привычки или новый характер. Буква – убивает; или, по крайней мере, оставляет равнодушным, а животворит исключительно дух[41]; вербальные символы опираются на реальность, и она же дает новую жизнь. Фразы, изначально сформулированные и произнесенные с целью охарактеризовать некий опыт (и справившиеся с задачей), в процессе повторения подвергаются тенденции стать жаргонными, опуститься до религиозного сленга, которым ханжа маскирует злобность своей натуры, а комедиант (почти безвредный или по-настоящему опасный) пытается обмануть себя самого и впечатлить окружающих. Тартюф, в частности, говорит языком сынов и слуг Господних, а от него этот язык перенимают и особо восприимчивые натуры.

Нет больше для меня друзей, родство мне – чушь.

Пусть дети и жена умрут – не омрачусь,

Погибнет брат иль мать – и тем не огорчусь[42].

Нетрудно в этой фразе расслышать эхо евангельских наставлений, опознать пародию на игнацианство и салезианство, проповедующие святое безразличие. Но как трогательно разоблаченный ханжа сознается в своей порочности! Все святые до единого полагали себя великими грешниками – с чего бы Тартюфу быть исключением?

Да, братец, я злодей. Преступник, негодяй я.

Я грешник и подлец, не стою состраданья,

Мерзейшая я тварь на лоне мирозданья.

Поистине, это язык святой Катерины Сиенской; местами в своей «Биографии» его использует и сестра Жанна.

Даже для комплиментов Эльмире Тартюф сохраняет лексикон праведника, посвятившего себя Господу. «Неизъяснимый свет божественного взора», – так он говорит о глазах женщины, которую хочет соблазнить, а ведь именно эти слова обнаруживаются у каждого христианского мистика применительно к Богу или Христу. «Конец! От праведных людей я отрекаюсь», – восклицает возмущенный Оргон, когда ему наконец-то открывается правда о Тартюфе.

Конец! От праведных людей я отрекаюсь.

Бегу от них, – они теперь мне лишь страшны,

Я ж сделаюсь для них ужасней Сатаны.

Благоразумный шурин Оргона, Клеант, вынужден прочесть зятю небольшую лекцию по семантике. Если отдельный «праведный человек» обманул его доверие, это еще не значит, что все кругом – сплошные злодеи и притворщики. О каждом следует судить сообразно его поступкам.

В семнадцатом столетии весьма популярна и востребована была тема ложной духовности; недаром мы имеем трактаты о способах разоблачения таковой, о том, как отличать пустые слова от живой субстанции, умышленный обман и фантазии от «божией благодати», за авторством выдающихся теологов, в частности, кардинала Бона и отца-иезуита Гиллора. Попадись сестра Жанна сим проницательным мужам – едва ли выдержала бы экзамен. Увы, ее реальные наставники не отличались критическим складом ума и во всех спорных случаях были склонны вставать на ее сторону. Адекватная женщина или истеричка, сестра Жанна была первоклассной актрисой, вследствие чего, к несчастью, неизменно вызывала доверие. Лишь один-единственный раз в ее словах усомнились – именно тогда, когда сестра Жанна пыталась сказать правду. Впрочем, об этом будет написано ниже.

Откуда такая наивность мудрых наставников? Возможно, у них были свои не слишком честные причины принимать сестру Жанну всерьез; а возможно, дело тут в темпераменте и сложившихся взглядах на иллюзии этого сорта. Теперь зададимся вот каким вопросом: а сама-то сестра Жанна всерьез себя воспринимала? А другие монахини – они действительно ей верили? Похоже, ответов мы никогда не получим.

Наверняка любой лицемер, шут, вздумавший изображать возвышенную жизнь собственной души, в определенный момент начинает подозревать, что не только Бога не проведешь, но и люди далеко не так глупы, как кое-кому хотелось бы. Поистине, ужасное открытие!

Судя по всему, оно посетило и сестру Жанну, причем еще на ранних стадиях ее долгосрочной самоидентификации со святой Терезой. «Господь, – пишет сестра Жанна, – весьма часто попустительствовал злым созданиям, в результате чего я терпела от оных великую боль». Осмелимся и предположим, что столь завуалированным способом наша праведница намекает на вполне реальные эпизоды монастырской жизни. Например, сестра Икс, выслушав особо красноречивый пассаж о Духовном Браке, только фыркнула, а сестра Игрек даже позволила себе скептическую реплику, заметив, как Жанна закатывает глаза и заламывает руки, всем своим видом изображая пульсацию божией благодати под монашеским одеянием, – ну ни дать ни взять, святая с картины в стиле барокко. Сами себе мы представляемся этакими книгами, закрытыми для окружающих, этакими тайнами за семью печатями, но окружающие (если только не ослеплены навязчивой идеей), живо разгадывают наши помыслы (прозрение, которое любого смутит).

К счастью для сестры Жанны (или, может, к несчастью), первая мать-настоятельница луденской обители была одарена проницательностью по минимуму – не то что «злые создания». Нет, от матери-настоятельницы Жанна «великую боль» не терпела. Напротив: глубоко тронутая ее благочестивыми речами и образцовым поведением, добрая мать-настоятельница без колебаний сделала Жанну своей преемницей. В двадцать пять лет сестра Жанна стала главой монастыря, королевой миниатюрной империи, в которой все семнадцать подданных находятся во власти обета послушания, а значит, обязаны выполнять приказы своей аббатисы и внимать ее наставлениям.

Когда победа была одержана, когда плоды долгой и изнурительной кампании оказались наконец в руках Жанны, она почувствовала: ей нужен отдых. Жанна продолжала читать труды мистиков и при случае со знанием дела рассуждала о христианском совершенстве, но в перерывах она позволяла себе (или нет – как настоятельница, она себе ПРИКАЗЫВАЛА) избегать излишнего рвения. В зале (где она теперь была вольна находиться столько времени, сколько пожелает) новоиспеченная аббатиса принимала друзей и знакомых из внешнего мира – и беседы были бесконечны. Много лет спустя сестра Жанна каялась: мне бы, дескать, спохватиться – тогда бы «я не совершила столько грехов. Ибо я грешила уж тем, что вела суетные разговоры; ибо не отдавала себе отчета в опасности, кою таит разговор для молодой монахини, даже если он свершается через решетку и кажется исключительно душеспасительным». Да-да, исключительно душеспасительный разговор почему-то сворачивает все на один и тот же предмет. Начинай его хоть с назиданий о поклонении святому Иосифу, хоть с пользы созерцания и угадывании того особого момента, когда созерцание переходит в сердечную молитву; начинай его хоть со святого безразличия и вечного присутствия Господа – неминуемо поймаешь себя на том, что сотрясаешь воздух сплетнями о похождениях этого обворожительного мерзавца, этого Урбена Грандье.

«Да возьмите, к примеру, бесстыдницу с рю дю Лион д’Ор… Или молоденькую потаскушку – она служила экономкой у мэтра Эрве, пока он был холост… Или дочку башмачника – вот как она пролезла в камеристки к Ее величеству, королеве-матери? Теперь-то ей удобно поставлять Грандье все дворцовые новости… А те, кто ходит к Грандье исповедоваться?.. Поистине, кровь стынет в жилах, как подумаешь… Да-да, матушка – прямо в ризнице – до Святых Даров и пятнадцати шагов не будет… А бедная малютка Тренкан? Он же совратил ее буквально под отцовским носом, не выходя из библиотеки! И вот теперь еще мадемуазель де Брю. Эта недотрога, эта святоша! Носилась со своей девственностью, клялась, что никогда замуж не выйдет. После смерти матери даже хотела сделаться кармелиткой – а сама предпочла…»