Бесы Лудена — страница 34 из 68

ди и джентльмены! Увидеть – значит поверить, так что не робейте! Ущипните эту толстуху за ляжку – и сами во всем убедитесь». Невесты Христовы во время изгнания бесов превращались в нечто среднее между танцовщицами варьете и ярмарочными уродами.) «Впрочем, остальные очевидцы, – продолжает Томас Киллигрю, – признали, что одержимая действительно будто окаменела и сделалась тяжелой, как чугунная статуя; полагаю, они были крепче в вере, поэтому-то чудо явилось им более очевидным, нежели мне». Здесь важно слово «чудо». Если монахиня не притворяется, значит, за трупную оцепенелость конечностей в ответе сверхъестественные силы. Других объяснений нет и быть не может.

Ситуация отнюдь не изменилась с выходом на сцену Декарта и принятием теории о человеческой природе, каковая теория на тот момент казалась более «научной». Напротив, в некоторых аспектах Декартова теория заставила людей отдавать предпочтение менее реалистичным взглядам, нежели те, которых они придерживались раньше. Бесы вроде исчезли, но заодно с ними исчезло и серьезное восприятие феноменов, бывших «в ведении» сверхъестественных сил. Экзорцисты, по крайней мере, признавали, что есть транс, каталепсия, раздвоение личности и экстрасенсорика. Психологи, появившиеся после Декарта, либо вовсе отмахивались от этих фактов, или, на всякий случай, считали их плодами некоего «воображения». Для ученых мужей «воображение» было почти синонимично «иллюзии». Соответствующие феномены (вроде исцелений, которых Франц Месмер добивался, погружая больных в магнетический сон) можно было спокойно игнорировать. Декартовы попытки объяснить человеческую природу сухими средствами геометрии привели, несомненно, к формированию неких удивительных «чистых идей». Увы, эти чистые идеи принимались только теми, кто игнорировал целый пласт крайне важных фактов. Прекартезианские философы их во внимание принимали и в своих теориях давали им сверхъестественные толкования. Сегодня мы можем объяснить эти факты, не замешивая бесов. Мы представляем разум (в противоположность «духу», или «чистому эго», или «Атману») как нечто кардинально отличное от картезианской и прекартезианской души. Более ранние философы считали душу простой, неделимой и бессмертной. Для нас это субстанция сложная; идентификация ее, по Теодюлю Рибо, является «вопросом количества». Этот набор элементов может разрушиться и, даже пережив телесную смерть, сохраниться как нечто изменяемое и в конце концов разлагающееся. Бессмертие – привилегия не души, но духа; впрочем, душа при желании может с духом совпасть. По Декарту, в основе разума лежит сознание; разум и сознание контактируют с человеческим организмом, однако не могут контактировать с чужим сознанием и разумом – только с «хозяйским». Прекартезианские мыслители, вероятно, согласились бы со всеми положениями, кроме первого. Для них сознание лежало в основе разумной души; зато многие действия чувственной и растительной душ являлись бессознательными. Декарт считал тело этаким автоматом, который сам себя настраивает и регулирует, а значит, не имеет нужды в дополнительных душах. Между сознательным «я» и феноменом, который можно назвать Физиологическим Бессознательным, находится зона деятельности подсознательного (нам-то это известно!); и зона эта весьма велика. Вдобавок, если уж доказательства экстрасенсорного восприятия и психокинеза признавать за таковые – надо согласиться, что на подсознательном уровне разум может находиться под контролем чужого разума и чужого сознания и действовать по их приказам. Странные происшествия, которые Декарт и его последователи упорно игнорировали (а предшественники считали фактами, вот только истолковывали в терминах одержимости), ныне объясняются естественной деятельностью разума, чьи возможности, мощь и слабость не постичь, если учитывать только сознательный аспект.

Мы видим: исключив предположение о мошенничестве в Лудене, остается держаться объяснения чисто психологического, то есть рассуждать в терминах ведьмовства и бесноватости. Однако хватало людей, делать этого не желавших. Им казалось очевидным, что феномен сестры Жанны имеет чисто физиологическую природу, и лечить его надо соответственно. Самые суровые рекомендовали приложение к обнаженной плоти проверенного временем «пластыря» – розги. Таллеман пишет, что маркиз де Колдрей-Монтпенсье вырвал из лап экзорцистов двух своих дочерей, «стал их хорошо кормить и от души пороть – и бес не замедлил убраться». В Лудене на последних стадиях процесса к монахиням тоже регулярно применяли плеть; Жан-Жозеф Сюрен свидетельствует, что бесы, глумившиеся над молитвами, почуяв, чем пахнет дело, живо ретировались.

Во многих случаях старая добрая порка оказывалась практически столь же эффективной, как современная шоковая терапия, и вот по каким причинам: в подсознательном разуме глубоко засел страх перед физическими страданиями, и с целью избегнуть их разум прекращает дурить[66]. Вплоть до начала двадцатого века шоковая терапия, сиречь порка, широко применялась во всех случаях явного безумия.

Двадцати годков в Бедламе

Дни влачил я в горьком сраме,

В тяжких сиживал цепях,

Порот был, да так, что страх,

Горько слезы лил ручьями.

Хлебца мне подай немножко,

Брось мне ветошку в окошко!

Тих для дам я и невест, —

Бедный Том людей не ест.

Ты не бойся Тома, крошка![67]

Бедный Том был подданным Елизаветы. Но даже и при Георге III, через двести лет, обе палаты Парламента выпустили указ, коим дозволили придворным медикам пороть безумного короля.

Обычный невроз или истерию лечили не только розгами. Считалось, что эти расстройства вызывает избыток черной желчи – особенно если она скопилась не в том органе. «Гален, – пишет Роберт Бёртон, – винит во всем холод, который черен, и полагает, что при помрачении духа помрачается и разум, вследствие чего все вокруг видится человеку отвратительным, и сам разум наполняется мраком, страхами и тоской, ибо на него влияют испарения черной желчи». Аверроэс (он же Ибн Рушд) смеется над Галеном; критикует Галена и Эркюль Саксонский. Впрочем, этих двоих «осуждают Клавдий Элиан, Луис де Меркадо, Донато Антонио д’Алтомари, Гварнери, Брайт, Лоренцо Валла. Переохлаждение, говорят сии ученые мужи, вызывается разлитием черной желчи, чернота помрачает дух, а тот, помраченный, скор на всяческие страхи и склонен впадать в тоску. Лоренцо Валла предполагает вдобавок, что черные испарения скапливаются в диафрагме – грудобрюшной преграде, а значит, являются чем-то вроде облака, которое застит разум (Солнце, если продолжать выражаться метафорично). Под этим мнением Галена, кажется, подписались бы все греческие и арабские мыслители, а также мыслители римские – как нового времени, так и древние. Действительно: любого ребенка в темноте жуть берет – и точно так же человеку взрослому в состоянии меланхолии всюду мерещатся ужасы. Черные испарения, будь они хоть из черной крови сердца (как заявляет иезуит Томас Райт в своем трактате о страстях разума), будь они хоть из желудка, хоть из селезенки, хоть из диафрагмы, хоть из всех перечисленных частей тела одновременно – удерживают разум в этакой тюрьме, терзают его постоянными страхами, тревогами и тоской».

Вот какую картину мы имеем: дым, либо туман, поднимается из дурной крови недужного, или из его гнилого нутра, и либо напрямую отравляет мозг и помрачает разум, либо неким образом закупоривает тубы (сиречь нервы, которые считались полыми трубочками, пропускавшими через себя природные живые соки).

Всякий читающий научные труды периода, о котором у нас идет речь, бывает шокирован дикими предрассудками в сочетании с самой примитивной разновидностью материализма. Этот материализм имеет два серьезных отличия от материализма современного. Во-первых, «материя», на которую постоянно ссылаются теоретики семнадцатого века, является неподдающейся измерению; по крайней мере, такой вывод можно сделать по терминологии. Мы читаем о жаре и холоде, о сухости и влажности, о легкости и тяжести. Ни единой попытки прояснить смысл этих квалитативных выражений в количественных терминах. «Материя» для наших предков была неизмеримой, и ничего с этим поделать они не могли. А с чем ничего не поделаешь – того и не постигнешь.

Второе отличие не менее важно, чем первое. Нам «материя» открывается в вечном движении – как нечто, чья суть и есть движение. Всякая материя постоянно чем-то занята, и из всех форм материи коллоиды, составляющие живые организмы, являются самыми активными – но их движения отмечены чудесной гармонией, поэтому активность одной части организма регулирует активность других частей и сама регулируется ею же. В результате получается дивный танец энергий. Для всех наших предков материя была просто веществом – совершенно инертным, даже в составе живого организма, в котором ее движение, если таковое имело место, приписывалось работе растительной души – у растений, растительной и чувственной душ – у животных и, наконец, у человека – работе «троицы», то есть разом растительной, чувственной и рациональной душ. Физиологические процессы объяснялись не в химических терминах, ибо химии как науки еще не существовало; и не в терминах электрических импульсов, ибо никакого понятия об электричестве не было. Не использовались и термины, относящиеся к клеточной активности (микроскоп еще не изобрели, никто никаких клеток в глаза не видел). Нет, все физиологические процессы легко и просто списывались на инертную материю, которую запустила в движение деятельность души. Есть же у души функция роста, функция питания, функция выделений и всякие другие функции. Большое удобство для философов; зато, когда человек пытался от слов перейти к реальным фактам, он живо понимал: от теории особых функций толку – ноль.

Непродуманность более позднего материализма сразу видна в выборе слов. Физиологические проблемы выражаются метафорами, взятыми из кухни, из кузницы и из отхожего места. Тексты трактатов пестрят терминами вроде «кипение», «бурление», «натяжение»; есть также «очищение» и «вытяжка», а еще – «гнилостное брожение», «миазматические испарения из выгребных ям и пагубное их скопление в бельэтаже». Согласитесь, при подобной метафоричности трудно прийти к вменяемым выводам о деятельности человеческого организма. Хороший врач, во-первых, обладал природным чутьем, а во-вторых, гнал кухонную, кузнечную и сортирную терминологию, чтоб не мешала ему – ставить диагноз, а природе – творить чудеса исцеления. Однако в бёртоновском труде, заодно с опасным бредом, есть и толика смысла. Что касается бреда, он главным образом исходит из тогдашних научных теорий, в то время как смысл – из эмпирических наблюдений, сделанных проницательными людьми, отбросившими предрассудки; людьми, любившими ближних своих; людьми, отмеченными особым даром врачевания и доверяющими матери-природе.