Отец Амбруаз отпустил ему грехи привычной фразой, причастил его и завел речь о Господней воле. Ни о чем не следует просить, внушал отец Амбруаз, и ничего не следует отвергать. За исключением греха, все, что может свершиться с человеком, не только надобно принимать со смирением, но и желать, ибо каждый миг свершается воля Господня. Желай, сын мой, страданий, желай скорбей, желай унижений, кои происходят из слабости и глупости человечьей. Только желая их, поймешь, зачем они даются. Только в процессе понимания увидишь их преображенными, ибо взглянешь не как человек, но очами Господа.
Грандье слушал. Отец Амбруаз повторял читанное им у епископа Женевского и у святого Игнатия. Мало того: Грандье сам тысячи раз говорил о воле Господней – причем куда красноречивее, куда убедительнее, нежели старый простодушный отец Амбруаз мог помыслить возможным. Но отец Амбруаз был искренен, он определенно проникся этими мыслями, прежде чем их озвучивать. Произнесенные беззубым ртом, лишенные цветистости и блеска, выдающие слабые познания в латыни – слова старика были подобны светочам, озарившим ум, помраченный прежними обидами, ожиданием грядущих наслаждений и воображаемых триумфов.
– Господь здесь, – шамкал старик августинец. – И Христос тоже. Во всякий миг жития твоего. Здесь, в темнице, и сейчас, когда ты унижен и страждешь.
Дверь снова распахнулась. Пришел тюремщик, Бонтемпс. Оказывается, он успел настучать Лобардемону о визите отца Амбруаза и получил указания срочно выставить его вон с запретом являться снова. Если узнику потребен священник, к его услугам отец Транквиль и отец Лакранс.
Итак, старика августинца выдворили; зато его слова остались с Грандье, и смысл их делался все яснее. «Господь здесь, и Христос тоже. Во всякий миг жития твоего». Он тебя не оставит. Ни при каких обстоятельствах. Сколь тщетны, в этом свете, ожесточение против врагов, борьба со злою, несправедливою судьбой, потуги на героизм, упрямство – сколь тщетны они и суетны, когда Господь всегда с тобой!
В семь утра узника отвезли в обитель кармелитов, где он вновь предстал перед судьями. Но среди судей был Господь; даже когда Лобардемон пытался поймать Грандье на слове, изощрялся в устройстве вербальных силков – Христос был с несчастным. На некоторых судей спокойное достоинство Грандье возымело эффект. Но отец Транквиль живо подсунул привычное и простое объяснение – это все происки нечистого. Спокойствие на самом деле – бесстыдное презрение, свойственное исчадиям ада; а достоинство – не более чем проявление несломленной гордыни.
В общей сложности Грандье представал перед судьями трижды. И вот ранним утром восемнадцатого августа, после обычной демонстрации благочестия, судьи, дружно и единогласно, вынесли вердикт. Грандье будет подвергнут пыткам «как обычным в таких случаях, так и дополнительным»; он будет на коленях, с вервием на шее и двухфунтовой свечой в руках, возле церкви прихода Святого Петра, а также возле церкви Святой Урсулы каяться перед Господом, Королем и Правосудием; далее, он будет отвезен на площадь Святого Креста, привязан к столбу и сожжен заживо, пепел же его развеян на все четыре стороны. Приговор, пишет отец Транквиль, получился поистине божественный, Лобардемон и его тринадцать судей пребывали «столь же на небесах, по своему благочестию и несравненной набожности, сколь и на земле, обязанные исполнять следуемое им по должности».
Только отзвучали последние слова вердикта, Лобардемон велел врачам Маннори и Фурно отправляться к узнику. Маннори успел первым, но, столь сконфуженный тем фактом, что Грандье ранее уличил его в махинациях с иглой, счел за лучшее ретироваться; пускай к экзекуции преступника готовит Фурно. По распоряжению судей, Грандье следовало обрить целиком – и лицо, и голову, и тело. Фурно, уверенный в невиновности Грандье, учтиво извинился перед ним за то, что обязан сотворить. И приступил к выполнению.
Грандье раздели донага. Бритва заскребла кожу. Несколько минут – и тело пастора стало гладким, точно у евнуха. Затем ему обкорнали густые смоляные кудри, а щетинистую голову намылили и обрили. Настала очередь мефистофельских усиков и бородки.
– Теперь – брови, – раздалось из дверного проема.
Оба, узник и врач, вздрогнули. Оказалось, явился Лобардемон собственной персоной. Фурно неохотно повиновался. Лицо, которое столь многие женщины находили неотразимым, превратилось в гротескную маску. Бывший красавец стал шутом.
– Отлично, – одобрил Лобардемон. – Превосходно! А теперь – ногти.
Фурно не понял.
– Ногти, – повторил Лобардемон. – Вырвите ему ногти.
На сей раз врач не повиновался. Лобардемон такого не ожидал. В чем, собственно, дело? Ведь Грандье – колдун, это доказано. Колдун или нет, он остается человеком, парировал Фурно. Лобардемон рассердился; впрочем, какими карами он ни грозил Фурно, тот оставался непоколебим. Посылать за новым врачом не было времени; пришлось Лобардемону удовольствоваться частичным уродованием своей жертвы.
В рубахе до пят, в стоптанных шлепанцах, Грандье свели с чердака, посадили в закрытую повозку и повлекли к залу суда. Луденцы и приезжие помчались впереди повозки, но попасть в зал удалось лишь немногим избранным – отцам города с женами и дочерьми да полудюжине зарекомендовавших себя верных кардиналистов из числа горожан попроще. Шуршали шелка, переливался на сгибах бархат, мерцали драгоценности, воздух сделался душным от мускуса и амбры. В полном облачении прошествовали отец Лактанс и отец Транквиль, начали со всем подобающим достоинством размахивать кропилами, распределяя капли святой воды на все, до чего могли дотянуться, бормоча те же слова, что повторяли на сеансах экзорцизма. Наконец отворилась дверь, и на пороге возник Грандье – в рубахе и шлепанцах, но в шапочке, которая прикрывала бритое темя, и в традиционной для католических священников биретте – четырехгранном головном уборе. На него также не пожалели святой воды. После окропления, под стражей, Грандье был проведен через весь зал и поставлен на колени перед судьями. Руки у него были связаны за спиной, поэтому он не мог обнажить голову. Один из писцов шагнул вперед, сорвал с Грандье и биретту, и шапочку, с отвращением швырнул то и другое на пол. При виде бледного, безволосого шута некоторые дамы истерически захихикали. Пристав призвал их к порядку. Писец надел очки, кашлянул и начал читать приговор – сначала полстраницы юридической тарабарщины, затем – длинное описание церемонии покаяния, которую следовало проделать осужденному. После церемонии должна была последовать смерть на костре; далее присутствующие услышали лирическое отступление насчет памятной доски, каковую доску непременно повесят в обители урсулинок: это обойдется в сто пятьдесят ливров, конфискованных, в числе прочего имущества, у преступника. Наконец, словно бы вспомнив о них, писец перечислил пытки (обычные в таких случаях, а также дополнительные), которые будут предварять сожжение. «Зачитано в сказанном городе Лудене августа восемнадцатого числа, 1634 года, и исполнено, – тут писец возвысил голос, – в тот же день».
Молчание воцарилось надолго. А затем Грандье обратился к судьям.
– Господа, – начал он медленно и отчетливо, – я призываю в свидетели Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого, и Пресвятую Деву – мою единую заступницу; я клянусь, что никогда не занимался колдовством, не вершил святотатства, а что касается чудес, из них мне известны лишь упомянутые в Священном Писании, по коему я и проповедовал. Я поклоняюсь Спасителю и молюсь о том, чтобы быть достойным крови Его, пролитой на кресте.
Грандье возвел глаза к небу; затем, через мгновение, опустил их и устремил взор на Лобардемона и тринадцатерых его присных. Тоном почти интимным, словно все эти люди были его ближайшими друзьями, Грандье сообщил, как ему страшно – ведь он может не достичь спасения, если его слабая перед болью плоть ввергнет душу в отчаяние (кое суть худший из грехов), а значит, и обречет душу на вечное проклятие. Ведь господа судьи не хотят уничтожить душу? В таком случае они, конечно, в своей великой милости согласятся несколько смягчить приговор в части телесной экзекуции?
Грандье выдержал паузу в несколько секунд, заскользил вопросительным взглядом от одного каменного лица к другому. Со скамьи, где сидели дамы, снова послышалось судорожное хихиканье. Вторично пастор осознал, что надежды для него нет – здесь, на земле; надежда в едином Боге, который всегда с ним, который его не оставит; надежда в Иисусе Христе, который будет с ним каждое мгновение.
После паузы Грандье заговорил о святых мучениках, что погибли за любовь к Богу и во славу Христа – кто на колесе, кто в огне, кто от меча, кто от множества стрел, кто в лапах хищных зверей. Нет, он, Урбен Грандье, не дерзает сравнивать себя с этими святыми; но, по крайней мере, он мог бы надеяться, что Господь в своем бесконечном милосердии позволит ему телесной мукой искупить все грехи суетной жизни.
Речь Грандье была столь проникновенна, а уготованная ему участь – столь кошмарна, что растрогались все присутствующие, кроме разве что самых давних и непримиримых врагов. Некоторые женщины, еще недавно хихикавшие над бритым шутом, теперь обливались слезами. Напрасно пристав требовал тишины. Рыдания слышались отовсюду, процесс стал неуправляемым. Лобардемон напрягся. Все шло не по плану. Лучше других осведомленный о невиновности Грандье в колдовстве, Лобардемон с ужасом понял: а все-таки этот пастор – колдун, самый настоящий колдун. Это подтвердили тринадцать судей на основании тысячи страниц сфабрикованных, бесполезных доказательств. Однозначно фальшивое, обвинение вдруг оказалось верным. По правилам Лобардемоновой игры, последние часы Грандье должен был бы провести в отчаянии; он должен был бы клясть предателя-дьявола, а заодно и Господа Бога, который посылает его в ад. А что делает этот мерзавец? Он ведет речи, которые пристали набожному католику; он являет собою трогательнейший образчик христианского смирения! Нет, это невыносимо. Что скажет Его высокопреосвященство, когда узнает: тщательно