В сфере архитектуры стремление к сверхчеловеческой грандиозности также нашло отражение. Этот факт отмечен поэтом, который в период строительства Кардинальского дворца был ребенком, а умер прежде, чем достроили Версаль. Я говорю об Эндрю Марвелле.
Всяк зверь и птица без соблазна
Жилище строит сообразно
Своим размерам – чтоб могло
Хранить телесное тепло.
Четвероноги и пернаты
Себе не возведут палаты;
В подлунном мире ты один,
Предерзостный Адамов сын,
Так норовишь обосноваться,
Что сам рискуешь потеряться
В своих хоромах. Кстати, как
Ты терпишь этакий сквозняк,
Не разумея, сколь ты жалок
Средь сводов, ниш, колонн и балок?[89]
Всё затейливее украшались резьбою колонны – и всё пышнее и кудрявее делались парики, которые напяливали предерзостные и жалкие сыны Адамовы, заодно увеличивая и высоту каблуков. Взгромождаясь чуть ли не на ходули, увенчиваясь башнями из конского волоса, монарх и его придворные как бы говорили: вот они мы, во всем величии (волосы здесь не случайны – это отсылка к могучему Самсону).
Незачем упоминать, что потуги шагнуть за пределы, установленные природой, успеха не имели. Еще бы: нашим предкам не удавалось не то что возвыситься над своим естеством, но даже и произвести впечатление такого возвышения. Как ни пыжился самонадеянный дух – плоть оказывалась безнадежно бренной. В Великом веке не было ни материальных, ни организационных ресурсов, без которых не сыграешь в сверхчеловека. Эффект, столь желанный для Ришелье и Людовика XIV, может быть достижим только с помощью режиссеров-постановщиков вроде Флоренса Зигфилда, Роберта Кокрейна и Макса Рейнхардта. Однако грандиозное шоу не устроишь без арсенала гаджетов, полноценного реквизита, а также слаженной работы неболтливого персонала. Великий век такими средствами не располагал; даже материальное воплощение театральной условности – кран, поднимающий к потолку, то есть создающий Бога[90] – выглядел как-то неубедительно. Сам Ришелье, сам Король-Солнце были вроде «старика из Фермопил», который «в обуви яйца сварил»[91]. Версаль, как ни странно, не впечатлял – гигантский, но не оригинальный, он только потрясал обилием, даже нагромождением роскошных вещей. Зрелища семнадцатого века с точки зрения постановочного искусства – ужас какие сырые. Ничего толком не отрепетировано, а самые гротескные из накладок (которых вполне можно было избежать) портят даже самые скорбные церемонии. Вспомним хотя бы случай с Анной-Марией-Луизой, или, как ее называли, la Grande Mademoiselle, двоюродной сестрой Людовика XIV (она была старшей дочерью Гастона Орлеанского). Ее фигура патетична до комизма. После смерти, по тогдашнему странному обычаю, тело «Внучки Франции» расчленили, чтобы каждую часть захоронить в отдельном месте – тут голову, там руку или ногу, здесь сердце, а вот здесь – внутренности. Так вот, эти последние забальзамировали крайне неудачно – они продолжали разлагаться. Газы все накапливались в порфировой урне, делая ее этакой анатомической бомбой. Кончилось тем, что в разгар похорон урна взорвалась – разумеется, к ужасу и отвращению всех присутствовавших.
Подобные физиологические инциденты не всегда случались посмертно. В мемуарах и сборниках дворцовых анекдотов полно упоминаний об отрыжке, постигавшей вельможу в самый неподходящий момент, о выпуске газов в присутствии королевской особы, о дурном запахе монархов, о зловонном поте герцогов и маршалов. Стопы и подмышки Генриха IV обрели известность далеко за пределами Франции. Герцог де Бельгард не просыхал от насморка, а ноги маршала Бассомпьера вонючестью соперничали с ногами его венценосного повелителя. Многочисленность подобных историй и удовольствие, с каким они выслушивались, прямо пропорциональны масштабам претензий короля и вельмож на величие. Именно потому, что сильные мира сего тщились казаться сверхчеловеками, огромное большинство слабых радостно встречало любой намек на то, что правящий класс (пусть лишь отчасти) сродни скотам.
Кардинал Ришелье – фактический хозяин Франции, верховный, так сказать, жрец, искушенный политик, литератор – вел себя как полубог. Однако играть эту роль злополучному кардиналу приходилось, пребывая в теле, кое болезнь сделала отвратительным; во время обострений усидеть в одной комнате с Ришелье мало кто мог. Его высокопреосвященство страдал туберкулезным оститом правой руки и фистулой кишечника, постоянно вдыхал воздух, отравленный продуктами собственного распада. Мускус и цибетин отчасти маскировали, но не могли уничтожить трупное зловоние. Ришелье преследовала унизительная мысль о том, как он отвратителен окружающим. Чудовищный контраст между квазибожественной персоной и живым мертвецом, с которым эта персона отождествлялась, постоянно будоражил воображение современников. Когда из города Мо кардиналу доставили мощи святого Фиакра (считалось, что они помогают при геморрое), некий аноним разразился стишком, способным позабавить, пожалуй, самого декана Свифта:
Фиакр, куда тебе деваться?
Чтоб в чудотворцах оставаться,
К преосвященнейшему заду
Прильнешь – зажавши нос, досаду
Засунувши, как говорят,
В свой собственный блаженный зад.
А вот отрывок из баллады, где описывается болезнь кардинала, которая свела его в могилу:
Глодали черви заживо гнилье
Плеча, предплечия и длани.
Подумать – мановением ее
Война сбирала дань годами!
Неизмерима пропасть между разлагающимся телом еще живого человека и великолепием его личности. У Жюля де Готье встречаем выражение «угол мадам Бовари»; этот угол, отделяющий факт от фантазии, составляет сто восемьдесят градусов. Для поколения, воспитанного на аксиоме, что монархам, священникам и вельможам власть дана свыше (отсюда и вечное стремление проткнуть пузырь их раздутых претензий), случай кардинала Ришелье был образцом этакой притчи. Спесь рано или поздно дождется возмездия. Омерзительная вонь, черви, жиреющие на живом трупе, современниками кардинала принимались как должное – заслужил! В последние часы Ришелье, когда мощи уже не приносили облегчения, когда врачи признали свое бессилие, появилась старуха-крестьянка. О ней шла слава целительницы, вот ее и призвали к умирающему. Бормоча заклинания, ведунья дала Его высокопреосвященству свое проверенное снадобье – четыре унции конского навоза, растворенные в пинте белого вина. Тот, кто распоряжался судьбами чуть ли не всей Европы, отдал Богу душу, ощущая вкус фекалий.
К моменту встречи с сестрой Жанной кардинал Ришелье находился в зените славы – но был уже тяжко болен, терпел физические страдания и постоянно нуждался в медицинской помощи. «В тот день Его высокопреосвященство перенес кровопускание, и все двери его замка в Рюэле были закрыты даже для епископов и маршалов Франции; нас, однако, провели в аванзалу, хотя сам кардинал лежал в постели». После ужина («он был бесподобен, а прислуживали нам пажи») настоятельницу вместе с урсулинкой, которая ее сопровождала, пригласили в опочивальню Ришелье для преклонения колен и получения благословения от преосвященнейшей руки; обе женщины как бухнулись на колени перед ложем, так и стояли, ни за что не желая занять стулья. С большим трудом их удалось усадить по-человечески. («Спор между вежливостью с его стороны и смирением – с нашей, продолжался немало времени, но в конце концов я была вынуждена повиноваться».)
Ришелье начал разговор с ремарки, что настоятельница весьма обязана Господу Богу, который избрал ее, в наш век прискорбного неверия, для страданий во славу Церкви, обращения душ и противостояния злу.
Сестра Жанна разразилась панегириком: она и вверенные ей урсулинки никогда не забудут великой милости Его высокопреосвященства, ибо, покуда весь мир считал урсулинок мошенницами, Его высокопреосвященство был им не только отцом, но и матерью, и защитником, и хранителем.
Кардинал не позволил ей докончить. Не его должны благодарить, а, напротив, он в огромном долгу перед Провидением – за шанс, который был ему предоставлен (заодно со средствами), чтобы помочь сокрушенным. (Эти слова, отмечает сестра Жанна, Ришелье произнес «с восхитительным изяществом и сладостной любезностью».)
Затем Ришелье спросил, нельзя ли ему взглянуть на священные письмена, выведенные на руке сестры Жанны. Вслед за письменами настала очередь бальзама. Сорочка была извлечена и развернута. Прежде чем взять ее в руки, Ришелье благоговейно снял ночной колпак; затем приник лицом к сорочке и воскликнул: «Что за дивный аромат!» и дважды поцеловал реликвию. Далее, держа ее в пальцах «со священным восторгом», приложил к ковчегу, стоявшему на ночном столике – вероятно, в надежде подзарядить старые реликвии энергией божественного бальзама. По просьбе Ришелье сестра Жанна описала (наверно, в сто двадцатый раз) чудо своего исцеления, затем преклонила колени, чтобы получить второе благословение. Аудиенция подошла к концу. Назавтра Его высокопреосвященство послал сестре Жанне пятьсот крон в качестве компенсации дорожных расходов.
Прочитав отчет сестры Жанны о встрече с кардиналом, любопытно прочесть письма самого кардинала к Гастону Орлеанскому, в которых Его высокопреосвященство весьма колко отзывается о доверчивости Его высочества ко всему, что связано с бесноватостью. «С радостью я узнал, что луденским бесам удалось обратить Ваше высочество и что ныне Вы почти позабыли ругательства, коими еще недавно были полны Ваши уста». Или другой пассаж: «помощь, обещанная Вам главным луденским экзорцистом, будет, полагаю, достаточно внушительной, чтобы в ближайшее время Вы могли начать долгое путешествие по пути добродетели». Или, пожалуйста, выдержка из письма, написанного по другому поводу, а именно когда «один из луденских бесов нашептал» кардиналу о болезни, подхваченной принцем (характер оной открывала фраза «Вы ее заслужили»). Так вот, Ришелье сочувствует Его высочеству и советует в качестве лекарства «сеанс экзорцизма от доброго отца Жозефа». Учитывая, что к брату короля обращается человек, сжегший заживо Грандье за сношения с дьяволом, письма потрясают дерзостью и ироничным скептицизмом. Ладно – дерзость; объясним ее слабостью Ришелье «сбить форс» с тех, кто стоял выше него на социальной лестнице (в конце концов, это неуместное ребячество всю жизнь было частью кардинальского нрава). Но куда прикажете девать скептицизм и циничную иронию? Что на самом деле думал Его высокопреосвященство о колдовстве и беснова