[96]; зато и каждый измученный судьбой автор откровений или интимного дневника может рассматриваться, по нашему желанию, как объект для насмешек.
Сестра Жанна была одним из тех незадачливых человеческих существ, на которых неизменно отстраняешься, ибо они безнадежно комичны. Напрасно Жанна старалась, изливала на бумагу признания с целью пробудить сердечное сочувствие к своим страданиям – без сомнения, серьезным и многочисленным. Тот факт, что мы читаем о страданиях и все-таки видим бедную настоятельницу комической фигурой, объясняется просто: в этой женщине погибла великая актриса. Как актриса, она даже на саму себя почти всегда смотрела отстраненно. «Я», от лица которого ведется исповедь, иногда является стилизацией под святого Августина, иногда – королевой одержимых, иногда – святой Терезой номер два, но иногда, очень редко, сквозь бутафорию и грим мелькнет – и сразу скроется – искренняя молодая женщина, отлично знающая, кто она такая есть и как она соотносится с другими, более романтическими персонажами. Отнюдь не желая выставлять себя на посмешище, сестра Жанна тем не менее пользовалась всеми приемами драматурга-комика. Вот они, эти приемы: резкий переход от маски к гримасе, пафос, избыточные отрицания, слишком благочестивый лексикон, выдававший, сколь далеки от благочестия отдельные ее желания.
Мало того: сестра Жанна вела дневник, не думая, что у читателей могут оказаться в распоряжении другие источники информации об описываемых событиях. Так, из официальных отчетов об экзорцизмах, приведших Грандье на костер, нам известно, что сама сестра Жанна и еще несколько урсулинок страдали угрызениями совести и пытались отозвать показания, насчет ложности которых не сомневались даже во время истерических припадков. Автобиография сестры Жанны изобилует покаяниями в тщеславии, гордыне, нетвердости веры. Но о самом страшном – о систематической клевете, погубившей невиновного человека, в автобиографии нет ни словечка. Сестра Жанна не упоминает и об эпизоде, который единственный во всей этой дикой истории достоин доверия, – о своем публичном раскаянии и признании своей вины. Наша героиня благоразумно решила принять циничные заверения Лобардемона и капуцинов: якобы ее раскаяние – бесовские козни, а ложные обвинения – святая правда. Даже если подать этот эпизод в самом выгодном свете, он неминуемо запятнал бы портрет авторши – жертвы дьявола, которую чудесным образом спас Господь. Замяв ужасные и трагические факты, сестра Жанна создала литературную версию себя самой – в лучших комедийных традициях.
Что касается Жан-Жозефа Сюрена, он за свою жизнь назаблуждался за семерых, написал и наделал много глупостей, граничащих с гротеском. Но для каждого, кто читает его письма и мемуары, Сюрен остается фигурой чисто трагической; ему неизменно сочувствуешь, пусть даже его страдания нелепы, надуманны и в известном смысле вполне им заслужены. Сюрен открывается нам изнутри; Сюрен не носит масок. «Я», от лица которого ведется исповедь, всегда не кто иной, как Жан-Жозеф. Он не тщится явить себя другим, более романтичным персонажем – в отличие от сестры Жанны, которая предпринимает подобные попытки и всякий раз выдает себя. Тщась возвысить свою особу, бедняжка скатывается в комедию, а порой и в фарс.
Начало трагедии Сюрена мы уже описывали. Железная воля, направляемая высочайшим идеалом – духовным совершенством – заодно с ошибочными представлениями об отношениях между Абсолютом и относительностью, между Богом и природой, надорвала слабый организм, расшатала и без того нестабильную психику. К приезду в Луден Жан-Жозеф был уже серьезно болен. В Лудене, несмотря на попытки смягчить манихейские эксцессы других экзорцистов, Сюрен стал жертвой слишком близко к сердцу принятой идеи вселенского Зла. Бесов подпитывала жестокость кампании против них же; бесы жировали на энергии, получаемой от монахинь и бесогонов. Под влиянием искусственно вызванного помешательства на зле некоторые тенденции, находившиеся в латентном состоянии (например, снятие таких запретов, как запрет на богохульство), расцвели пышным цветом. Лактанс и Транквиль умерли в конвульсиях «Велиаловых тисков»[97]. Сюрен страдал тем же недугом, но выжил.
В Лудене отец Сюрен выкраивал время на письма, даром что был постоянно занят бесогонством – или терзаем психосоматическими расстройствами. Писем он написал великое множество, но ни с кем из своих корреспондентов (кроме ненадежного отца д’Аттиши) не откровенничал. Медитация, умерщвление плоти, чистота сердца – вот обычные темы, на которые распространялся Сюрен. Бесы и личные страдания практически не упоминаются.
«Касательно вашей созерцательной молитвы, – пишет Сюрен одной из монахинь, – я вовсе не полагаю дурным знаком, что вы не можете, как утверждаете, сконцентрироваться на конкретной теме, кою намечаете себе заранее. Советую вам не цепляться за одну тему, но погружаться в молитвы с той же сердечной волей, с какой, бывало, вы входили в покои матушки д’Аррерак, дабы беседовать с нею и помогать скоротать время. К этим встречам вы ведь не готовились, не составляли планов, не выбирали придирчиво предметов для дискуссии – ибо эти действия уничтожили бы наслаждение беседой. Вы ходили к матушке д’Аррерак с желанием поддержать горение вашей дружбы. Так же вам следует входить и к Господу».
«Любите Господа Бога, – советует Сюрен другому своему другу, – и доверяйтесь Его воле. Ибо, где Он вершит деяния, там душе следует только ждать. Доверяйтесь и бездействуйте, будьте открыты воле Любви, ее мощи. Оставьте суетные заботы, неизменно связанные со многими изъянами, от коих надобно очиститься».
И что же это за божественная Любовь, спросим мы; что это за Любовь, чьей воле и мощи душа должна открыться? «Задача Любви – уничтожить, разрушить, отменить – а затем создать заново, построить, воскресить. Это неописуемо страшно и неописуемо сладко; чем страшнее, тем желаннее, тем привлекательнее. Вот какой Любви мы должны отдаться. Я не буду счастлив, пока не увижу, как Любовь сия одержит над вами верх, поглотит вас, истребит полностью».
В Сюреновом случае процесс истребления – только начало. Почти весь 1637 год и первые месяцы 1638 года Сюрен был больным человеком – но таким больным, в жизни которого случались и периоды вполне сносного самочувствия. Недуг еще держался в рамках, когда сравнительно нормальное состояние просто регулярно нарушается серией выпадений из такового.
«Сия навязчивая идея, – написал Сюрен двадцать пять лет спустя в «Опытах изучения другой жизни»[98], – сопровождалась исключительной живостью и ясностью ума, кои помогали ему нести свое бремя не только терпеливо, но и с благодарностью». Об истинной, полной концентрации на предмете уже и речи не шло – Сюрен не мог больше изучать философские и богословские труды. Но еще был способен пользоваться плодами прежних занятий, еще импровизировал. Подавленный, не представляющий, что сейчас скажет и сумеет ли вообще вымолвить хоть слово, Сюрен поднимался на помост и становился за кафедру, чувствуя примерно то же, что чувствует осужденный, поднимаясь на эшафот. Затем, внезапно, его грудь распирало от «внутреннего ощущения жара сильнейшей благодати, сердце же билось столь громко, что святой отец мог перепутать его удары с трубными звуками; вдобавок на него нисходили огромная мощь голоса и мысли – он становился другим человеком… Шлюз открывался, выплескивая в его разум все изобилие мощи и знания».
Затем – внезапно – наступила перемена. Шлюз затворился, поток вдохновения иссяк. Болезнь приняла новую форму. Больше она не выражалась в навязчивой идее сравнительно нормальной души – идее, когда прикосновение к Богу вызывает сладостно-мучительные спазмы. О нет, отныне Сюрен был лишен света, из чего логически вытекало умаление и деградация человека в нечто меньшее, чем человек. В ряде писем, написанных за 1638 год к одной монахине, испытавшей подобные симптомы, Сюрен подробно рассказывает о начальной стадии своего недуга.
Он страдал, в том числе физически. Выпадали дни и даже целые недели, когда не слишком сильный, но почти беспрестанный жар удерживал Сюрена в состоянии крайней вялости. В другое время он мучился от некой разновидности частичного паралича. Сохраняя некоторый контроль над своим телом, Сюрен не мог двинуть ни рукой, ни ногой без титанического усилия, а главное, без острой боли. Самые элементарные действия превратились в настоящие испытания, каждое задание, вроде бы пустячное, рутинное – в Гераклов подвиг. Несчастный тратил два-три часа на то, чтобы расстегнуть крючки своей сутаны. О том, чтобы полностью раздеться до нижней рубахи, он теперь и не мечтал. Почти двадцать лет Сюрену приходилось спать одетым. Однако никто не отменял еженедельной смены белья (иначе завелись бы вши, к которым Сюрен «питал глубокое отвращение»). «Я страдал столь неописуемо, что, случалось, всю ночь с субботы на воскресенье проводил за одним занятием – стаскивал грязную рубашку и натягивал свежую. Это сопровождалось чудовищной болью; если когда я и чувствовал жалкие намеки на облегчение, так лишь до четверга, ибо с четверга меня терзал страх перед неминуемой сменой рубашки. Кажется, я обменял бы эту пытку на любую другую, если бы то было в моей воле».
Впрочем, процесс принятия пищи был не лучше. Рубашка, по крайней мере, менялась раз в неделю. А вот Сизифов труд разрезания мяса на кусочки, донесения вилки до рта, охватывания пальцами стакана – повторялся изо дня в день. Еще ужаснее его делали отсутствие аппетита и почти полная уверенность едока в том, что сразу после трапезы он исторгнет съеденное, а если и не исторгнет, так будет мучиться несварением желудка.
Доктора делали все, что могли – пускали Сюрену кровь, ставили клистиры, силком запихивали его в теплую ванну. Толку почти не было. Симптомы имели телесную природу, но их причину следовало искать не в испорченной крови или разбалансированных гуморах пациента, а в его мозгу.