Нужно и полезно то, что внушает «духовное здоровье, бодрость и веру в творческие силы разума и воли». Нужно и полезно то, что способствует «дружному единению умов и воль». Нужно и полезно то, что может повысить «температуру нашего отношения к действительности». Больше этого из статей Горького не следует — по части положительной программы, кроме разве того, что «мы должны тщательно пересмотреть все, что унаследовано нами из хаотического прошлого, и, выбрав ценное, полезное, — бесценное и вредное отбросить, сдать в архив истории». Достоевский с его «Бесами» заносится по списку безусловно вредных, стоящих на пути «оздоровления».
Признавая за Достоевским умение изображать болезни духа, «воспитанные в русском человеке его уродливой историей», Горький требует изоляции «темных, спутанных, противных», а также искаженных, болезненно злых, «бесформенных» русских душ. Ведь «пока эта безумная душа ищет себе стержня или наказания, — сколько она — попутно в монастырь или на каторгу — прольет в мир гнилого яда, сколько отравит детей и юношества!» «Ведь они заражают, внушая отвращение к жизни, к человеку, и — кто знает — не влияла ли инсценировка Карамазовых на рост самоубийств в Москве?» «Не здесь ли один из источников все растущего хулиганства, которое в существе своем — та же карамазовщина?»
Итак, Достоевский, обличивший карамазовщину и бесовщину, изобразивший это «озеро яда», обвинялся Горьким в растлении общества и поколения. Диагноз болезни объявлялся ее причиной и первоисточником. Отсюда и призыв: «пора подумать, как отразится это озеро яда на здоровье будущих поколений». Отсюда и санкции: предлагаю протестовать против Достоевского.
Свой протест против Достоевского Горький квалифицировал как «протест против тенденций и явлений, враждебных росту человечности в обществе». Свой протест против Достоевского — «реакционера, основоположника «зоологического национализма», ярого шовиниста, антисемита, проповедника терпения и покорности» и т. п. — Горький определил как прием политической борьбы. Горький возмущался: «один литератор приписал мне намерения крайне свирепые. Он говорит, что если бы я был министром, то сжег бы Достоевского. Министром я не надеюсь быть, но все-таки считаю долгом моим заранее успокоить взволнованного писателя: если и буду, то не сожгу».
Заметки Горького «О карамазовщине», в которых буквально накануне первой мировой войны и последовавшей за ней революции он борется с «злым гением» Достоевского как с реальным и опасным злом, поучительны и символичны. В них заложена вся будущая программа управления искусством, намечены (пока еще в весьма смягченном варианте) уставные положения того репрессивного метода руководства литературой, который спустя двадцать один год под названием «социалистический реализм» войдет с подачи М. Горького в жизнь нового, теперь уже «духовно здорового» общества.
Помнил ли Горький свое обещание «не сжигать Достоевского», когда в 1934 году с трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей в чине великого пролетарского писателя громил Достоевского?
Думал ли о том, чем может обернуться не только для покойного Достоевского, но для живых, сидящих в зале писателей, и для него самого его старая идея: «протест общества против того или иного литератора одинаково полезен как для общества, которому пора сознать свои силы и свое право борьбы против всего, что ему враждебно, так и для личности»?
Предполагал ли, как отзовется в судьбах тысяч и тысяч писателей сконструированное им клеймо «социально вредный»?
Во всяком случае, спустя двадцать один год с Достоевским Горький не церемонился. Получив полномочия власти, он постарался надолго отлучить Достоевского от русской культуры и русского народа. И Достоевский, представленный перед делегатами Первого съезда писателей Страны Советов как предтеча фашизма, как средневековый инквизитор, как изувер и проповедник социального дегенератства, не имел никаких шансов быть «нужным и полезным», равно как и его роман «Бесы», в буквальном смысле репрессированный на несколько десятилетий. Приговор был подписан на самом верху: нарком Луначарский объяснял, что «в наше время любить Достоевского как своего писателя может только та часть мещан и интеллигенции, которая не приемлет революции и которая так же судорожно мечется перед наступающим социализмом, как когда-то металась перед капитализмом» [234].
Одно бесспорно: «социально вредный» Достоевский, давший миру «Бесов», где (как писал в том же 1913 году анонимный критик) «все время вы не можете отличить, где кончается революционная партийная работа и где начинается грязная провокация этих грязных дельцов» [235], конечно же не уживался, не совмещался с властью «победившего социализма».
Глава 4. СТРАНА ДЛЯ ЭКСПЕРИМЕНТА
Вспыхнут и начнут чадить, отравляя злобой, ненавистью, местью, все темные инстинкты толпы, раздраженной разрухой жизни, ложью и грязью политики — люди будут убивать друг друга, не умея уничтожить своей звериной глупости.
Социальная борьба не есть кровавый мордобой, как учат русского рабочего его испуганные вожди.
В день расстрела мирной демонстрации в Петербурге, в то самое кровавое воскресенье 9 января 1905 года, М. Горький писал Е. П. Пешковой: «Итак — началась русская революция, мой друг, с чем тебя искренно и серьезно поздравляю. Убитые — да не смущают — история перекрашивается в новые цвета только кровью» [236].
В разгар первой русской революции, в октябре-ноябре 1905 года, М. Горький совершил открытие: он открыл в Толстом и Достоевском мещан. «Однажды, — писал Горький, — они оказали плохую услугу своей темной, несчастной стране… Это случилось как раз в то время, когда наши лучшие люди изнемогли и пали в борьбе за освобождение народа от произвола власти, а юные силы, готовые идти на смену павшим, остановились в смятении и страхе пред виселицами, каторгой и зловещей немотой загадочно неподвижного народа, молча, как земля, поглотившего кровь, пролитую в битвах за его свободу. Мещане, напуганные взрывами революционной борьбы, изнывали в жажде покоя и порядка…» [237] Литературой мещан назвал Горький русскую литературу за ее гуманистическую проповедь ненасилия. Писателями-мещанами назвал Горький главных проповедников ненасилия — Толстого и Достоевского. «Я не занимаюсь критикой произведений этих великих художников, — заявил он, — я только открываю мещан. Я не знаю более злых врагов жизни, чем они. Они хотят примирить мучителя и мученика и хотят оправдывать себя за близость к мучителям, за бесстрастие свое к страданиям мира. Они учат мучеников терпению, они убеждают их не противиться насилию… Это — преступная работа».
Еще в начале 1917 года отношение Горького к «преступникам» было неизменным, и хотя из публикуемого сборника статей 1905–1916 годов он исключил наиболее резкие высказывания о «злых врагах жизни», тем не менее счел необходимым пояснить в предисловии, что его отношение к «социальной педагогике» обоих писателей не изменилось и не может измениться.
Однако и в жизни Горького был момент, когда он сам заговорил этим ненавистным ему языком «мещан» — языком ненасилия. «Несвоевременные мысли», или публицистика Горького 1917–1918 годов, — литературный и человеческий документ исторической важности; он запечатлел феномен духовного сопротивления насилию со стороны писателя и общественного деятеля, долгие годы утверждавшего торжество «бури». И когда поэтическая метафора «пусть сильнее грянет буря!» реализовалась во всех ее стихийных подробностях и последствиях, певец бури и буревестник революции стал ее оппонентом. Главный редактор газеты «Новая жизнь» и ее ведущий публицист, М. Горький после победы Октября стал критиком новой власти, критиком «издержек» революции, защитником гуманизма, прав и свободы личности. В разгар «бури» Горький, продолжая «преступную работу» своих нелюбимых учителей, выступил с проповедью ненасилия. И пусть потом, в момент закрытия газеты, в июле 1918 года, Горький каялся в своем инакомыслии и бунте против большевистской власти («Ежели бы закрыли «Новую жизнь» на полгода раньше — и для меня и для революции было бы лучше»), его проповедь мира, добра и милосердия, его страстное стремление не замарать невинной кровью святое дело свободы в высшей степени поучительны.
Человек, который в октябре 1905 года писал: «Мещане, напуганные взрывами революционной борьбы, изнывали в жажде покоя и порядка», человек, который в дни «печального разброда сил», в октябре 1913-го, защищал русское общество от «злого гения» — Достоевского, — этот человек в октябре 1917-го увидел те самые бездны, о которых предупреждал и которые сумел разглядеть автор «Бесов».
Многие реалии совершившегося переворота Горький, может быть сам того не осознавая (во всяком случае, нигде не признаваясь в этом), воспринимает как реализованную метафору из того самого ненавистного романа.
«В России можно все попробовать», — были убеждены «наши» из «Бесов».
Россия 1917–1918 годов, к ужасу и негодованию Горького, стала не страной победившей революции, а значит — источником счастья, света и радости, а добычей экстремистов-фанатиков — Страной для эксперимента.
«Я защищаю большевиков? Нет, я, по мере моего разумения, борюсь против них… Я знаю, что они производят жесточайший научный опыт над живым телом России…» [238]
«Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них — та лошадь, которой ученые-бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть».