Бесы: Роман-предупреждение — страница 19 из 29

«Жизнью правят люди, находящиеся в непрерывном состоянии «запальчивости и раздражения»… «Гражданская война», т. е. взаимоистребление демократии к злорадному удовольствию ее врагов, затеяна и разжигается этими людьми. И теперь уже и для пролетариата, околдованного их демагогическим красноречием, ясно, что ими руководят не практические интересы рабочего класса, а теоретическое торжество анархо-синдикалистских идей… Чем все это кончится для русской демократии, которую так упорно стараются обезличить?» — так писал Горький через два месяца после переворота, в конце декабря 1917 года. А за считанные дни до закрытия газеты вновь трагически сознает тотальное разъединение политики и нравственности; на глазах Горького, уверенного, что революция совершена в интересах культуры, гуманизма, очеловечивания человека, происходит то самое шигалевское «понижение уровня образования, наук и талантов».

«Издохла совесть. Чувство справедливости направлено в дело распределения материальных благ… Полуголодные нищие обманывают и грабят друг друга — этим наполнен текущий день… Где слишком много политики, там нет места культуре, а если политика насквозь пропитана страхом перед массой и лестью ей — как страдает этим политика советской власти — тут уже, пожалуй, совершенно бесполезно говорить о совести, справедливости, об уважении к человеку и обо всем другом, что политический цинизм именует «сентиментальностью», но без чего — нельзя жить».

Однако впоследствии оказалось, что жить без этого — можно, во всяком случае для самого Горького. Оказалось возможным отказаться от гуманистической, морально-нравственной, этической позиции, от эмоционального, чисто художнического отношения к действительности, от всей этой «сентиментальности», смешной, нелепой и презренной с точки зрения политического цинизма. Оказалось возможным свой отказ от общечеловеческих ценностей объяснить просто и однозначно: «В 1917 году я ошибался… Известно, что Октября я не понял…»

Что это? Признание в прежних слабостях и мировоззренческих заблуждениях? Позднее раскаяние за годы заграничного, вне России, существования? Может быть. Но задумаемся о месте, времени, а главное — поводе, по которому сказаны эти слова.

«Известно, что Октября я не понял…» — цитата из письма И. И. Степанову-Скворцову, редактору «Известий», от 15 октября 1927 года, написанного в ответ на телеграмму «Привет Горькому», опубликованную в «Известиях» 12 октября 1927 года по случаю юбилея тридцатипятилетней творческой деятельности Горького. Это были первые слова, которыми откликнулся Горький на первую же хвалебную публикацию в его честь, организованную сталинской «командой», устраивавшей возвращение Горького в Россию… [243]

Реконструируя возможный ход мысли Сталина, которому понадобился Горький как авторитет европейского масштаба, известный в том числе и как антагонист русского крестьянства [244], для прикрытия намечаемого наступления на деревню, исследователь пишет: «Пожалуй, пришла пора возвращать Горького. И пусть люди скажут: «Когда уехал Горький? Горький уехал при Ленине, уехал, потому что не мог оставаться. Когда вернулся Горький? Горький вернулся при Сталине. Вернулся, потому что не мог не вернуться!» [245]

И в самом деле: Горький при Ленине и Горький при Сталине — тема огромная, тяжелая, трагическая, тема сдачи и гибели человеческого духа. Достаточно прочесть «Московский дневник» Ромена Роллана, достаточно осмыслить контекст сталинской эпопеи приручения Горького, чтобы посочувствовать пролетарскому писателю, «потонувшему в буре народных оваций, в волнах любви своей страны… захваленному и осыпанному знаками внимания самого Сталина и других выдающихся товарищей» [246]. Но следует также вдуматься в тот поистине «дьяволов водевиль», в котором назначили на роль первого актера именно его — Горького. Следует осознать: почему, по каким тайным движениям души и ума, он, отвергая Ленина за его политическое тождество Петру Верховенскому, стал авторитетнейшим проводником политики Сталина; как, каким образом «гордый буревестник», «смелый и свободный» Хроникер революции стал марионеткой в руках сталинской Великой Инквизиции и материализованной бесовщины. Следует, наконец, констатировать тот факт (хотя бы для того, чтобы потом его понять), что самые черные, самые безумно жестокие и отвратительно циничные идеи и лозунги сталинской репрессивной машины апробировались, а затем и внедрялись в массовое сознание с подачи Горького, ставшего в конце 20-х годов главным идеологом режима.

«Ведь если верить вам, — писал он в декабре 1917-го, обращаясь к правительству Ленина, — вся Россия населена людьми, которые только тем и озабочены, чтобы распродать ее, только о том и думают, чтобы предать друг друга!.. Поймите, — обвиняя друг друга в подлостях, вы обвиняете самих себя, всю нацию».

«Внутри страны, — писал он в октябре 1930-го, — против нас хитрейшие враги организуют пищевой голод, кулаки терроризируют крестьян-коллективистов убийствами, поджогами, различными подлостями, — против нас все, что отжило свои сроки, отведенные ему историей, и это дает нам право считать себя все еще в состоянии гражданской войны» [247].

Черным вороном — вестником беды называет исследователь знаменитую крылатую фразу Горького из финала вышеприведенной статьи в «Правде»: «Если враг не сдается, — его уничтожают» [248]. Но уже собственно бедой становятся его выступления-агитации, речи-дифирамбы в честь нового вождя. Поразительно, как не слышит сам себя, как не замечает, что доказательством «от противного» является он сам, Хроникер прежних лет. «Великий человек, — утверждает Горький в статье «Правда социализма», напечатанной в книге «Беломорско-балтийский канал им. Сталина» в 1934 году, — которого карлики именовали «фантазером» и, ненавидя, пошло высмеивали, — этот великий человек становится все величавее. Из всех «великих» всемирной истории Ленин — первый, чье революционное значение непрерывно растет и будет расти.

Так же непрерывно и все быстрее растет в мире значение Иосифа Сталина, человека, который, наиболее глубоко освоив энергию и смелость учителя и товарища своего, вот уже десять лет достойно замещает его на труднейшем посту вождя партии» [249].

Но, пожалуй, ни с чем не сравним тот нравственный — равносильный катастрофе — урон, который причинил Горький человечности, правде, искусству аналогией одного из самых страшных в истории христианской цивилизации «советского» эксперимента. Речь идет, конечно же, о гигантском эксперименте над страной, ее физическом изнасиловании и бесчестии, ее несмываемом позоре и кошмаре — создании ГУЛАГа.

Строительство беломорско-балтийского водного пути (на крови и костях заключенных) Горький без малейшего колебания относит на счет подвигов «чести и славы», «доблести и геройства». «Это, — пишет он, — отлично удавшийся опыт массового превращения бывших врагов пролетариата-диктатора и советской общественности в квалифицированных сотрудников рабочего класса и даже в энтузиастов государственно необходимого труда… Принятая Государственным Политуправлением исправительно-трудовая политика… еще раз блестяще оправдала себя. Она была оправдана и раньше в многочисленных трудовых колониях и коммунах ГПУ, но эту систему «перековки» людей впервые применили так смело, в таком широком объеме» [250].

Каковы же они — эти выгоды «государственно необходимого труда»? Аргументы Горького по нравственной слепоте, бесчеловечности и тому самому политическому цинизму, по-видимому, не имеют аналогов. Аргументов, собственно говоря, немного. Главный из них — политический: «В нашей среде, оказывается (!), прячутся мерзавцы, способные предавать, продавать, убивать. Существование таких мерзавцев недопустимо. Оно было бы невозможно, если б мы в текущей ежедневной героической работе нашей не забывали о том, что враг еще жив, что он следит за нами изо всех углов и всегда способен воспользоваться каждым нашим промахом, ошибкой, обмолвкой… Нужно уметь чувствовать его, даже когда он молчит и дружелюбно улыбается, нужно уметь подмечать иезуитскую фальшивость его тона за словами его песен и речей. Нужно истреблять врага безжалостно и беспощадно, нимало не обращая внимания на стоны и вздохи профессиональных гуманистов» [251] Фактически это была санкция писателя-интеллигента на безудержный террор, это была наперед выданная палачам индульгенция на масштабность и размах их истребительской практики, это был призыв к тотальной слежке, план-разнарядка по выявлению врагов. Это была заявка на изменение профессионального статуса, на переход из гуманиста в «государственника».

В этой связи стоит подчеркнуть одну деталь. Развивая доводы в пользу такого «государственного» мышления, Горький отмечает еще один небывалый эксперимент, произведенный в его стране. «Партия большевиков, — пишет он в 1934 году, едва кончился в стране страшный голод, унесший миллионы жизней, — осуществила грандиозную, небывалую «реформу» — она пересадила класс кулаков «на новые места», в условия, где сила «крепкого мужичка» может свободно расти и развиваться по генеральной линии интересов социалистического государства» [252]. И опять-таки не слыша (?), не сознавая (?) кощунства и цинизма в этой своей приверженности к «генеральной линии», Горький радуется «подлинному» освобождению крестьян от власти земли, от бедствий и нелепостей крестьянской жизни. Оказывается: «крепкий мужик» (он же кулак), вырванный с корнями из своего хозяйства, разоренный и — пущенный не по ветру, а под конвоем, разутый и раздетый, без гроша в кармане — завезенный в северную тьмутаракань, всего-навсего «поставлен в условия, достойные его крепости и силы, но ограничивающие его зоологический инстинкт хищника»