(Хромоножка в «Бесах»)
Мой-то и богу, захочет, поклонится, а захочет, и нет, а тебя Шатушка… по щекам отхлестал…
Восемьдесят лет тому назад датский критик Георг Брандес писал о Достоевском: «Его сочинения представляют настоящий арсенал христиански воспринятых характеров и душевных состояний. Все действующие лица в его произведениях больные, грешники или святые… и переход от состояния грешника к обратному состоянию, от грешницы к святой и от физически больного к душевно здоровому происходит то путем медленного очищения, то внезапно, в одно мгновение, как в Новом Завете» [56].
Действительно, произведения Достоевского густо населены людьми несчастными и убогими — юродивыми, калеками, слабоумными, изгоями общества. Мы вправе задуматься: почему столь часто героями Достоевского оказываются существа физически и умственно ущербные? В чем смысл такого пристрастия у романиста? Сознательный ли это выбор художника или здесь «всего лишь» отразился факт его собственного нездоровья (на что, кстати, охотно ссылаются иные интерпретаторы Достоевского)? Подобные вопросы закономерны и естественны [57]. Разрешение их позволит лучше понять мир Достоевского в буквальном смысле слова — мир как землю, заселенную людьми, как малую вселенную.
Обратимся к одной из интереснейших, на наш взгляд, загадок творчества Достоевского. Речь пойдет о смысле существования в романе «Бесы» Марьи Тимофеевны Лебядкиной, таинственной Хромоножки, законной, венчанной жены главного героя «Бесов» Николая Ставрогина.
«ОТБЛЕСК НЕМЕРКНУЩЕГО СВЕТА»?
Традиционная интерпретация, идущая еще от Вяч. Иванова и С. Булгакова, представляет Хромоножку как «Душу мира», «Вечную женственность», как положительный светлый образ Достоевского, излюбленное создание его музы, воплотившее глубокие мистико-религиозные прозрения писателя [58]. В большинстве высказываний о Хромоножке говорится о необыкновенных душевных качествах, которыми она наделена как бы в противовес ее внешней ущербности: «Именно ее, полубезумную, писатель возносит почти над всеми персонажами романа. Лебядкина — юродивая, но именно поэтому… ей даровано высшее, любовно радостное восприятие жизни. Она почти лишена рассудка… но зато… наделена способностью сверхразумного прозрения в сущность людей и явлений…» [59]
Попробуем поразмыслить над подобными противопоставлениями, несколько изменив их логику.
Итак, если Марья Лебядкина — «воплощение внутренней гармонии и совершенства», позитивное воплощение мистикоидеалистических концепций Достоевского о человеке [60], то почему она наделена хромотой и лишена разума? Неужели для того, чтобы быть совершенным человеком, нужно выйти за пределы нормы и стать объектом медицины?
Почему свет и добро трагически не совпадают с красотой и даже как будто вытесняют ее в этом «идеальном» образе? Почему идеал осуществляется без красоты, в ущерб ей? Разве в «Бесах» Достоевский отступил от своего главного: «Мир спасет красота»?
Но допустим, писатель — ради какой-то еще неясной для нас символики — так обезобразил свой идеал, что все его внешние признаки утратились. В таком случае «идеальность» должна бы предполагать исключительную внутреннюю красоту, душевную гармонию, нравственное совершенство. Однако и тут трудно отрешиться от сомнений.
Если Марья Лебядкина обладает способностью «сверх-разумного прозрения в сущность людей и явлений», то почему она согласилась стать тайной женой Ставрогина в ту пору, когда он вел в Петербурге жизнь «насмешливую»? Вспомним его признание в исповеди: «Я уже с год назад помышлял застрелиться; представилось нечто получше. Раз, смотря на хромую Марью Тимофеевну Лебядкину, прислуживавшую отчасти в углах, тогда еще не помешанную, но просто восторженную идиотку, без ума влюбленную в меня втайне (о чем выследили наши), я решился на ней жениться. Мысль о браке Ставрогина с таким последним существом шевелила мои нервы» (11, 20). Женитьба Ставрогина в романе мотивирована вполне определенно: «Тут позор и бессмыслица доходили до гениальности», вызов здравому смыслу, «после пьяного обеда, из-за пари на вино», «новый этюд пресыщенного человека с целью узнать, до чего можно довести сумасшедшую калеку».
Но как же Лебядкина? Почему же она, ясновидящая Хромоножка, не разглядела сразу истинного лица своего жениха, не разглядела его подлинных намерений и так обманулась в нем? Что так прельстило ее в Ставрогине — необыкновенная наружность? «Необыкновенная способность к преступлению»? Зачем ей человек, вставший «по ту сторону добра и зла»? Почему ее брак со Ставрогиным воспринимается всеми (даже Шатовым) как тяжкое иго, «бремя», без всякого «высшего смысла»? Почему, наконец, вечно пьяный, чадный и растленный Лебядкин — родной брат Марьи Тимофеевны? В чем символика этого кровного родства? Ведь в том мире «фантастического реализма», где обретаются Лебядкина и Ставрогин, слепая случайность уступает место закономерности, замыслу и промыслу писателя-творца.
Но, может быть, и вовсе бесполезно рассуждать о Марье Лебядкиной в категориях реальных и следует признать ее «символом иной, сверхреальной действительности» (К. Мочульский)? И тогда окажется, что Марья Тимофеевна — «отблеск немеркнущего света Девы и Матери» (С. Булгаков) или «идея ипостасного женского начала» (С. Аскольдов)? А может, она — царевна-лягушка, томящаяся в плену злых чар и ждущая избавителя, Ивана-Царевича?
Но почему же тогда не вырвалась Хромоножка из плена своей болезни и своего уродства? Если Марья Лебядкина принадлежит к иному плану бытия, какой символический смысл следует видеть в ее гибели?
Вопросы эти имеют самое прямое отношение к центральному конфликту «Бесов». Ответы на них должны прояснить для нас нравственно-философскую концепцию романа и воззрения Достоевского на религиозно-этический облик народа. Более того, постигая смысл личной судьбы Хромоножки, мы можем определить, насколько соответствовал этот образ представлению Достоевского о «вполне прекрасном человеке» — идее «старинной и любимой» (28, кн. II, 251).
«ЗАДАЧА: СОЗДАТЬ ЛИЦО ХРОМОНОЖКИ»
Такая запись появилась на страницах «Записных тетрадей» к «Бесам» в августе 1870 года, когда совершалась коренная переделка всего написанного: Хромоножка вошла в роман, как только центральный его герой Князь (Ставрогин) был возведен автором на «безмерную высоту». Сразу заметим, что ничего необычного в такой записи не было; заметки, подобные этой, зафиксированы в черновиках Достоевского в связи чуть ли не с каждым персонажем. Знаменательно другое: если Князь, Нечаев (то есть Ставрогин и Верховенский) и другие персонажи подвергались в процессе работы значительным, а то и кардинальным переделкам, то «лицо Хромоножки» сложилось едва ли не сразу. Эскиз этого образа, намеченный в записных тетрадях, содержал следующие пункты:
1. Некая хромая и полубезумная женщина, то ли сестра, то ли дочь вечно пьяного отставного офицера, на самом деле — тайная жена главного героя романа, красавца и аристократа Князя.
2. «Тайна Хромоножки», то есть ее таинственный брак с Князем, известна лишь брату и еще двум свидетелям; брат эксплуатирует сестру-идиотку, шантажируя Князя, вымогая у него деньги.
3. Князь готовится во всеуслышание объявить о позорной для него тайне, «наказать себя стыдом Хромоножки» (11, 239).
4. Интрига вокруг Князя и его попустительство приводят к зверскому убийству Хромоножки и ее брата.
Эти сюжетные ходы, детально разработанные в черновых заметках, вошли в роман практически без изменений. Сразу определившееся место Хромоножки в романной интриге и ее судьба обнаруживали явную авторскую тенденцию.
Тайная жена «Князя» мыслилась автором с самого начала именно как существо несчастное и убогое — Хромоножка. При этом хромота Марьи Тимофеевны оказывается не только приметой образа, но как бы его идеей: слово «Хромоножка» — имя собственное, как «Князь» (а не Ставрогин), Нечаев (а не Петр Верховенский). В большинстве черновых записей Марья Лебядкина и обозначена этим именем-символом [61].
Хромые, хроменькие и хромоножки настойчиво сопутствуют многим замыслам Достоевского: Хромая из «Рассказа о неловком человеке», хромая девчонка из рассказа для «Зари», Хроменькая из набросков «Жития великого грешника», хромоножка из «Атеизма» (праобраз Марьи Лебядкиной). Напомним: в романе «Бесы», в главе «У наших», среди гостей Виргинского появляется эпизодическое лицо — хромой учитель, преподаватель гимназии, «очень ядовитый и замечательно тщеславный человек». Создается стойкое совокупное впечатление, что физической хромоте всех этих персонажей неизменно и закономерно сопутствует какая-то душевная порча [62].
Такое впечатление еще более усиливается, если поставить в ряд хромоножек Лизу Хохлакову из «Братьев Карамазовых». Ее испорченность, изломанность квалифицируется Достоевским однозначно — как бесноватость; недаром глава, посвященная ей, названа «Бесенок». Одержимость, приверженность злу сквозит в рассказе девушки о ночных кошмарах («мне иногда во сне снятся черти»); в фантазиях о распинаемом ребенке («он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасовый компот есть») [63].
Хромота Лизы Хохлаковой и ее истеричность, бесноватость взаимно обусловлены: «Старец Зосима, по концепции Достоевского, изгоняя из нее беса, лечит ее от хромоты, ставит на ноги и как бы ей по-евангельски говорит: «Талифа, куми — девица, встань!» [64].
«СО МНОЙ ЭТО ТАК МОЖЕТ СЛУЧИТЬСЯ…»
Сопряженность хромоты с бесноватостью обнаруживается и еще в одном неожиданном и странном свойстве увечья — оно оказывается предметом соблазна, навязчивой идеей. Лиза Тушина, болезненно нервная, подверженная истерическим припадкам с плачем и хохотом, буквально бредит хромотой. Она чуть ли не завидует Лебядкиной, уродство которой вызывает у нее жгучее любопытство — как некая особая отмеченность, исключительность. Ее преследуют странные фантазии: «Мама, мама, милая ма, вы не пугайтесь, если я в самом деле обе ноги сломаю; со мной это так может случиться, сами же говорите, что я каждый день скачу верхом сломя голову. Маврикий Николаевич, будете меня водить хромую?.. Ну, положим, что я только одну ногу сломаю… вы с утра до ночи будете меня тогда уверять, что я стала без ноги интереснее!» Лиза постоянно и неотступно думает о хромой Лебядкиной, отчаянно и исступленно просит Хроникера во что бы то ни стало помочь ей увидеть Хромоножку. Воспаленное воображение девушки подсказывает ей, видимо, фантастические аналогии: раз Лебядкина, когда-то безумно влюбившаяся в Ставрогина, хрома, то и ей, Лизе, тоже влюбленной до одержимости, неминуемо грозит такое же несчастье, — отсюда и ее отчаянное восклицание: «со мной это так может случиться…» [65]. Она никак не может угадать, чем именно привлекла Ставрогина Марья Лебядкина, — тем, что она хрома, или чем-то другим, позволяющим забыть о ее уродстве. Отсюда и тщетные попытки Лизы мысленно спроецировать на себя ситуацию Хромоножки. «Соблазн о хромоте», как и попытка «заменить» Марью Лебядкину, дорого обошлись Лизе Тушиной: не хромотой наказана она за опасные игры, а страшной и мучительной смертью — толпа «учинила над ней буйство» как над «ставрогинской», «бесстыжей», вменив ей в вину связь с убийцами Лебядкиной. «Мало, что убьют, глядеть придут!» — вот суд толпы, приведшей к гибели Лизы.
Хромота как некий особый знак, как навязчивое искушение присутствует в «Бесах» и в другом варианте: капитан Лебядкин, брат Хромоножки, влюбленный в Лизу Тушину, как бы угадывая мрачные фантазии девушки, воображает ее без ноги, на костылях. Лебядкин объясняет свои выгоды от случая, «если бы она сломала ногу», чисто прозаически (меньше будет соперников). Но очевидно и другое — он стремится походить на недосягаемый образец: «принц Гарри» женился на убогой Хромоножке — нищий Лебядкин намерен жениться на богатой наследнице, как только она станет для него доступна. «Краса красот сломала член И интересней вдвое стала, И вдвое сделался влюблен Влюбленный уж немало», — сочинил капитан Лебядкин, не подозревая, что дословно повторяет фразу Лизы «стану без ноги интереснее».
Итак, Лиза, ревнуя Ставрогина к таинственной хромой сопернице, сама готова покалечиться, чтобы поравняться с Хромоножкой. Лебядкин, мечтая о хромоте своей избранницы, невольно хочет повторить «подвиг» Николая Всеволодовича. И все участники интриги интуитивно ощущают: не так все просто с этим хромоножеством, что-то за ним стоит [66]. Именно такого ощущения и добивался писатель; в многочисленных черновых заметках на эту тему читаем: «Женщина Хромоножка втайне» (11, 204); «Она не простая Хромоножка и… тут что-нибудь кроется» (11, 219); «Хромоножка, таинственность; еще в первой части загадка» (11, 214) и т. д.
Что же могла означать пресловутая хромота Марьи Лебядкиной, кроме очевидного физического недостатка? Вяч. Полонский писал в связи с образом Ставрогина: «Идейные трансформации литературных типов интересны и ценны постольку, поскольку они не обусловлены подорванной физиологией: в последнем случае мы получаем клинический, а не литературно-художественный материал» [67]. В случае с Хромоножкой все как раз наоборот; еще Вяч. Иванов видел в увечье Марьи Тимофеевны своего рода метафору: «И уже хромота знаменует ея тайную богоборческую вину — вину какой-то изначальной нецельности, какого-то исконного противления Жениху, ее покинувшему» [68]. Об этом же писал К. Мочульский: «Вина по отношению к прекрасному жениху обозначена ее физическим недостатком (хромотой)» [69].
Но противоречит ли в таком случае духовный ущерб и разлад, обозначенный физической хромотой, представлению о Марье Лебядкиной как «совершенном человеке»?
«ЖЕНЩИНА, ВЛЮБЛЕННАЯ В ЧЕРТА»
В записных тетрадях к «Бесам» Марья Лебядкина именуется еще и «сумасшедшей», «слабоумной», «безумной». В художественном мире Достоевского эти слова не скомпрометированы: князя Мышкина считают идиотом, дураком, больным — и тянутся к нему как к спасителю; безумны Настасья Филипповна, Смешной, но они же и прекрасны. В чем же феномен безумия Хромоножки?
Рассказывая историю несчастной прислуги из «углов», где временно обитал Николай Всеволодович, Петр Верховенский замечает: «Голова ее уже и тогда была не в порядке, но тогда все-таки не так, как теперь». Встреча со Ставрогиным, который «раздражал мечту», доконала Марью Тимофеевну, и все «кончилось окончательным сотрясением ее умственных способностей». Итак, слабоумная несчастная калека так распалила себя восторженной влюбленностью, что перестает ориентироваться в реальности, не может отличать своих фантазий от действительности. Роковая любовь к Ставрогину оказывается главной причиной полного помешательства: «У ней какие-то припадки нервные, чуть не ежедневные» (Шатов); «У сестрицы (то есть у Лебядкиной. — Л. С.) припадки какие-то ежедневные, визжит она…» (Липутин).
Симптомы нервной болезни Марьи Тимофеевны достаточно красноречивы; народный диагноз таких недомоганий, как правило, однозначен: «бес вселился» [70]. Одержимость Марьи Лебядкиной — одно из наиболее сильных проявлений всеобщей «захваченности» Ставрогиным. Магическое признание Шатова, Кириллова, Верховенского: «Вспомните, что вы значили в моей жизни, Николай Ставрогин» — мог бы произнести едва ли не каждый персонаж «Бесов»; Марья Тимофеевна имеет на это признание гораздо больше прав, чем все остальные.
Тайна брака Лебядкиной с «кровопийцей» Ставрогиным во многом проясняется, если обратиться к одному из мотивов народных легенд — «женщины, влюбленной в черта». Ю. Лотман прямо соотносит сюжетную ситуацию этого брака с «повестью о бесноватой жене Соломонии»: «В отличие от других легенд рассказ о кознях бесов и о страдании одержимого ими человека… изобилует подробностями, придающими ему характер совершенно реального описания, своеобразной «истории болезни». Если даже не считать, что Достоевский сознательно ориентировался… на образ Соломонии, которая совершала грехопадения с бесами, порождала их и становилась их же жертвой, то нельзя не признать, что народная легенда во многом «предвосхитила» художественную форму воплощения мысли о засилии зла, которую Достоевский избрал в «Бесах»… Эпизод тайного брака Ставрогина и его взаимоотношения с Лебядкиной развертываются на основе второго слоя легендарных сюжетов, которые «нарастают» на первоначальное ассоциативное уподобление Ставрогина главе «бесов», терзающих Россию. Ставрогин… воспринимается в этой части романа как подобие героев легенд о сожительстве женщины с дьяволом или василиском» [71].
Именно грехопадение напоминает сцена первой встречи Марьи Лебядкиной со Ставрогиным в гостиной у Варвары Петровны. «Мне, например, запомнилось, — рассказывает Хроникер, — что Марья Тимофеевна, вся замирая от испуга, поднялась к нему навстречу и сложила, как бы умоляя его, пред собою руки; а вместе с тем вспоминается и восторг в ее взгляде, какой-то безумный восторг, почти исказивший ее черты, — восторг, который трудно людьми выносится… Бедняжка стремительным полушепотом, задыхаясь, пролепетала ему: «А мне можно… сейчас… стать пред вами на колени?» И тотчас же безумство Марьи Тимофеевны было наказано: «Должно быть, она неосторожно как-нибудь повернулась и ступила на свою больную, короткую ногу, — словом, она упала всем боком на кресло и, не будь этих кресел, полетела бы на пол». Символическая связь безумия Марьи Тимофеевны и ее хромоты, одержимости «бесом» и неминуемой расплаты за это — «падения» — здесь совершенно очевидна.
Справедливо, очевидно, отнести к Хромоножке и следующее рассуждение: «все же душевнобольные, которыми переполнены произведения Достоевского, изображаются им как определенные социальные типы, чья болезнь неотделима от их мировоззрения. И вовсе не душевнобольные предмет его художественного анализа, а духовнобольные, идейнобольные, то есть социально больные. Не от «бугорков на мозгу», но от «трихин», от проклятых ложных идей страдают и безумствуют его герои» [72].
ДРЕВНЯЯ ПРИВИЛЕГИЯ ЮРОДИВЫХ
И однако Марья Лебядкина не только хрома и одержима, она еще и юродива — как неоднократно констатируется и в записных тетрадях, и в тексте романа. Что означает термин «юродство» на языке Достоевского вообще и в контексте романа «Бесы» в частности? В рамках статьи невозможно проанализировать все случаи употребления писателем этого понятия. Напомним лишь, что юродивая Лизавета из «Преступления и наказания» — просто беззащитная, безответная, кроткая дурочка, терпеливо сносящая побои; юродивая Лизавета Смердящая — «блаженная», ходившая всю жизнь, летом и зимой, босая, в одной рубашке и говорить ни слова не умевшая; юродивая Лизавета из «Бесов» тоже блаженная, добровольно живущая за решеткой.
Юродство у Достоевского — это и экстраординарное состояние духа человека, дерзающего сказать то, о чем другие молчат. «Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать… потому что никто здесь правды не хочет сказать…» — объясняет свою откровенность Алеша Карамазов и тут же получает ответ: «Вы… вы… вы маленький юродивый, вот вы кто!» Юродство князя Мышкина, Смешного — это простодушие, бескорыстие, мужество, честность, доброта, кротость, совестливость.
Однако юродство как состояние духа имеет мало общего с юродством как образом жизни — и в «Бесах» тому есть немало доказательств. Одно из самых серьезных — образ юродивого Семена Яковлевича, подвизавшегося в роли блаженного и пророчествующего, который отнюдь не бедствовал «нищ и наг», а «проживал на покое, в довольстве и холе», в доме содержащего его купца. Нет никаких сомнений в саркастическом отношении и автора к пророчествам юродивого, награждавшего одних посетителей кнутом (непристойной бранью), других пряником (сахаром, деньгами) в зависимости от угаданных пороков или добродетелей. Да и сам блаженный, разъевшийся на дармовых харчах, ленивый, безразличный, оставляет впечатление скорее шута-мистификатора, чем пророка-ясновидца. Восклицания юродивого: «Миловзоры, миловзоры», «елей, елей» — нелепы и бессмысленны, как ни старается придать им высокое значение монах-толмач.
Примечательно, что записные тетради содержат подробную разработку этого эпизода, из которой видно, какие варианты бессмыслицы пробовал Достоевский: «кололацы», «голохвосты», «гоговахи», «новодумы», «пологруди» — вот полная коллекция изречений, приготовленных для Семена Яковлевича автором. И здесь же, в записных тетрадях, дана убийственная характеристика как самого юродивого, так и его пророчеств: «Иван Яковлевич [73]: «Кололацы». У него откровенные кололацы, а у вас (речь идет о Петре Верховенском. — Л. С.) те же кололацы, но вы думаете, что величайшая мудрость» (1 1, 235). Как видим, шутовские манипуляции юродствующего Семена Яковлевича поставлены на одну доску с политическим мошенничеством Петра Верховенского и являют собой лжедеятельность, лжепророчества. Таким образом, профессиональное юродство дискредитировано в романе, с него снят покров мистической тайны, чудесного ясновидения, а сам юродивый изображен в высшей степени нелицеприятно [74].
Можно ли на этом фоне говорить о «святом юродстве» Марьи Лебядкиной?
Приведем еще одну параллель: Лебядкина, проклинающая самозванца Ставрогина, и юродивый Николка из «Бориса Годунова», трагедии о двойном самозванстве. Знаменитые реплики Юродивого: «Николку маленькие дети обижают… Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича» и «Нельзя молиться за царя Ирода — богородица не велит» — воспринимаются обычно как обличительные, а сам Николка — как глашатай народной правды, рупор авторских идей. Однако вспомним признание Пушкина: «Хоть она (трагедия. — Л. С.) и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого» [75]. Не вмещал и не мог вместить несчастный Николка всей правды, всего пушкинского замысла. Народ в «Борисе Годунове» безмолвствует, и даже Юродивый, которому дана древняя привилегия всех шутов и сумасшедших говорить что угодно, не заменяет ни народ, ни голос его. В голове у бедного Николки двоится и путается, реальность и фантазии не имеют ясных очертаний. И убийственное для царя Бориса обвинение соседствует с наивно-жестокой просьбой: «Вели… зарезать…»
У бедной Хромоножки, как мы помним, припадки «память отбивают, так что она после них все забывает, что сейчас было, и всегда время перепутывает… и нас принимает теперь за каких-нибудь иных, чем мы есть».
«ТУТ ДЬЯВОЛ С БОГОМ БОРЕТСЯ…»
Итак, хромая, одержимая, юродствующая. И, однако, именно ей отдает Достоевский вдохновенные слова о земле — «самые сокровенные, самые значительные, самые пророчественные свои мысли» [76], «величайшее духовное сокровище» [77].
Действительно, идея поклонения земле — одна из самых заветных у Достоевского, земля для него — это «высшая реальность и одновременно тот мир, где протекает земная жизнь духа, достигшего состояния истинной свободы… Это третье царство — царство любви, а потому и полной свободы, царство вечной радости и веселья» [78]. В «Объявлении о подписке на журнал «Время» на 1862 год» говорилось: «Случается, что переселенцы, когда идут за тысячи верст со старого места на новое, плачут, целуют Землю, на которой родились их отцы и деды; им кажется неблагодарностью покинуть старую почву — старую мать их, за то, что иссякли и иссохли сосцы ее, их кормившие. Они берут с собой в дорогу по горсти старой земли, как святыню, чтоб завещать эту святыню своим правнукам, в вечное, благоговейное воспоминание» (19, 148).
Земля свята; с ней связаны идеалы народной правды, ей поклоняются грешные и праведные. Соня посылает Раскольникова целовать землю, которую он осквернил убийством; старец Зосима учит: «Землю целуй и неустанно, ненасытимо люби…»; Алеша Карамазов целует ее, «плача, рыдая и обливая своими слезами», и исступленно клянется любить ее во веки веков.
Такому же проникновенному отношению к матери-земле научилась от старицы и Хромоножка: «Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу».
И однако же идея «целования земли», связанная со многими персонажами Достоевского, в том числе и с Хромоножкой, не исчерпывает их характеров; она составляет важнейшую, но лишь одну сторону их существования.
Вера в пророчество старицы, непритязательная, искренняя молитва «просветляет» облик Хромоножки.
Шатов и Хроникер застали Марью Тимофеевну в одну из светлых, спокойных и радостных минут: «Тихие, ласковые, серые глаза ее были и теперь еще замечательны; что-то мечтательное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде». «Странно, — отметил Хроникер, — что вместо тяжелого и даже боязливого отвращения, ощущаемого обыкновенно в присутствии всех подобных, наказанных богом существ, — мне стало почти приятно смотреть на нее с первой же минуты, и только разве жалость, но отнюдь не отвращение, овладело мною потом».
Вместе с тем прекрасные, но как бы «мимоходом брошенные слова» [79] Хромоножки о матери-земле, о радостном приятии «всякой тоски земной и всякой слезы земной» резко контрастируют с реальным поведением и реальными переживаниями Марьи Тимофеевны в романе.
Как не идут к ее болезненному, исхудалому лицу белила, румяна и сурьма, как дико выглядит ее грубо раскрашенное лицо среди сора, мокрых тряпок и истоптанного башмака в луже; как причудливо сочетаются иконка богоматери и старая колода карт! Как в общем безрадостен ее рассказ о жизни в монастыре, где потихоньку гадают, злословят, не веруют в искренность ближнего, наказывают за пророчества, непонятно и некстати поучают. И как страшно, что, радуясь и восторгаясь, славя светлыми слезами мать сыру землю, простаивая на молитве часы и дни, ощущая свое полное слияние с природой, Марья Тимофеевна столь же истово припоминает, как ребенка своего, то ли мальчика, то ли девочку, она, помолившись, «в пруд снесла».
Исследователи романа или обходят вниманием эту жуткую фантазию Хромоножки (указывая лишь на факт ее поэтической скорби о ребеночке), или сочувственно ссылаются на литературный прецедент — Маргариту из «Фауста», также утопившую в пруду младенца [80]. Поразительно, что Достоевский как будто предугадал возможность подобного рода ассоциаций. Напомним фрагмент из «Дневника писателя», где Достоевский — после посещения воспитательного дома — размышляет о матерях-детоубийцах и отношении суда присяжных к преступницам: «Впрочем, иные родные матери, так те хоть и «осадят» крикуна, но гораздо гуманнее: заберется интересная, симпатичная девица в укромный уголок — и вдруг с ней там обморок, и она ничего далее не помнит, и вдруг, откуда ни возьмись, ребеночек, дерзкий, крикса, ну и попадет нечаянно в самую влагу, ну и захлебнется… Этакую и судить нельзя: бедная, обманутая, симпатичная девочка, ей бы только конфетки кушать, а тут вдруг обморок, и как вспомнишь еще, вдобавок, Маргариту «Фауста» (из присяжных иногда встречаются чрезвычайно литературные люди), то как судить, — невозможно судить, а даже надо подписку сделать. Так что даже порадуешься за всех этих деток, что попали сюда в это здание» (23, 21). Любопытная аналогия: девица, которая ничего не помнит от обмороков, ребенок, захлебнувшийся в воде…
Почему Хромоножке ребенок мерещится — понять можно: Марья Тимофеевна хоть и девица, но, как всякая женщина, мечтает быть матерью. Да и как любовно, с какой нежностью говорит она о своем воображаемом младенце: «И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла…» Что же заставляет ее оплакивать якобы родившееся дитя — неужели сознание, что оно от греховной связи: «родила я его, а мужа не знаю»? Но ведь Марья Тимофеевна повенчана. И тем более — что понуждает ее топить в пруду «некрещеного» новорожденного (оставляя его тем самым вне церкви)? [81] Трудно представить себе такие культы, мистерии, мифы, на которых могло бы строиться убийство ребенка матерью: именно преклонение перед матерью — землей рождающей — не допускает возможности даже символического жертвоприношения. Марья Тимофеевна простодушно обнаруживает, сколь негармоничны ее помыслы, какое отчаяние владеет ее душой; она терзается и плачет, как бы замаливая воображаемый грех, подобный тому, который совершала Соломония, предаваясь бесам и порождая бесов.
То обстоятельство, что никогда никакого ребенка Хромоножка, по-видимому, не рожала и, следовательно, не топила, лишь усугубляет тягостное впечатление от ее рассказа. Марья Тимофеевна приняла воображаемое за реальное и переживает это воображаемое как подлинное [82]. Поразительно признание Хромоножки: был ли ребенок, не было ли его, «я ведь все равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела?».
Практически все сцены романа, связанные с Марьей Тимофеевной, повторяют и развивают тему разлаженности, искаженности ее облика, грубой неестественности поведения.
Появление Марьи Тимофеевны в церкви во время обедни — одно из главных (и не отмеченных до сих пор) свидетельств ее дара ясновидения. Ведь она, как сообщает художественный календарь «Бесов», выехала из дома в те самые минуты, когда туда, в дом Филиппова, где квартировали и Лебядкины, и Кириллов, явился Ставрогин, прямо с поезда, из Петербурга, о чем знать она никак не могла. Однако и здесь чудо ее прозрения (ехать в церковь и просить защиты у матери своего мужа) принижается уродливой маской: крепко набеленная и нарумяненная, с бумажной розой в волосах, она явилась в храм, как уличная фея.
В доме Варвары Петровны Ставрогиной она то хлопает в ладоши, «в упоении приготовляясь послушать разговор по-французски», то «с наслаждением и нимало не конфузясь» рассматривает обстановку гостиной, то игриво благодарит лакея, то дрожит «мелкою конвульсивною дрожью, точно в припадке», то радостно смеется, то с увлечением выкрикивает комплименты Даше, то ругает брата своего, капитана Лебядкина. Ее поведение комически пародирует светские манеры всех окружающих ее дам — болезненную нервность Лизы, воспитанность Даши, гневливость Прасковьи Ивановны, строгость Варвары Петровны. Примеривая к себе роль то знатной дамы, то благонравной девицы, то молчальницы, то бойкой собеседницы, Марья Тимофеевна неуклюжа и смешна: напомним, что как раз такое изображение Хромоножки отвечало замыслам Достоевского. «Тут нечто до того смешное — про Хромоножку» (11, 208), — гласит одна из черновых записей [83].
Интересно в этой связи, что в записных тетрадях специально «пробуются» слова и словечки Хромоножки — сентиментальные, мелодраматические: «Позвольте мне на колени стать», «Неужели вы меня никогда не поцелуете?», «Скажите мне: «Кошечка», «Приходил он ко мне, молил меня: кошечка, говорит, моя, приди» (11, 281, 255). Любопытно, что поэтическая песенка Хромоножки об узнице, заточенной в монастыре: «Мне не надобен нов-высок терем, Я останусь в этой келейке, Уж я стану жить-спасатися, За тебя богу молитися», — прямо противоречит ее собственным устремлениям. Она наивно примеривается к «нов-высок терему»: «Нарядиться сумею, принять тоже, пожалуй, могу: эка беда на чашку чая пригласить, особенно коли есть лакеи… Конечно, с графини требуются только душевные качества, — потому что для хозяйственных у нее много лакеев, — да еще какое-нибудь светское кокетство, чтоб уметь принять иностранных путешественников».
И несмотря на то, что все-таки чувствует Марья Тимофеевна свою неприспособленность к роли хозяйки богатого дома («ясно вижу, что совсем не гожусь… какая я им родня?») и не обольщается насчет высокого общества («столько богатства и так мало веселья»), идти в монастырь, «спасатися» и «богу молитися» она категорически не хочет.
Очевидно: образ Марьи Лебядкиной создавался Достоевским с установкой не на искусственную «идеальность», а на «реализм» в высшем смысле. Характер, «лицо Хромоножки» полностью отвечали концепции «широк человек» — «берега сходятся… противоречия вместе живут». Торжественный гимн Мити Карамазова поэтически точно комментирует мгновения романного существования Марьи Лебядкиной: «Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть». Другие слова того же Мити: «Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор, или в свет и радость. Вот ведь где беда, ибо все на свете загадка!» — убедительно истолковывает то состояние, в котором пребывает Хромоножка: «И несу это я его (ребенка. — Л. С.) через лес, и боюсь я леса, и страшно мне».
Марья Тимофеевна, в душе которой молитва и преступление, экстатический восторг и «тошное» томление «вместе живут», олицетворяет стихию человеческую, когда «дьявол с богом борется, а поле битвы — сердца людей».
В этом смысле уже упомянутая нами сцена свидания Марьи Лебядкиной с Шатовым точно указывает не только поле битвы, но и, если можно так выразиться, тему битвы.
Весь эпизод выдержан в духе народных легенд и преданий о злой очарованности, омороченности и неисцелимой тоске женщины, страдающей по таинственному возлюбленному. «Знаешь, Шатушка, я сон такой видела: приходит он опять ко мне, манит меня, выкликает…» — признается Марья Тимофеевна. Но кто же этот ОН? Ответ находится рядом, в названии главы, непосредственно следующей за рассматриваемым эпизодом: «Премудрый змий», что прямо соотносит влечение Марьи Тимофеевны к Ставрогину с мифом о женщине и змее [84].
Нетрудно заметить, сколь точно подходит фольклорная характеристика змея к Ставрогину, обольстившему «в условиях обыкновенной людской жизни» Лизу, Дашу, жену Шатова и других [85]. Вспомним обстоятельства знакомства Ставрогина с Марьей Тимофеевной: «Она там в углах помогала и за нужду прислуживала», в тех самых углах, в которых из чудачества пребывал Николай Всеволодович (знакомая змею изба): «Mademoiselle» Лебядкина, которой одно время слишком часто пришлось встречать Николая Всеволодовича, была поражена его наружностью… Это был, так сказать, бриллиант на грязном фоне ее жизни» (молодец несказанной красоты).
В главе «Премудрый змий» любовное обаяние Ставрогина продемонстрировано во всей его чудесной силе и мощи: голосом Николай Всеволодович говорит «ласковым, мелодическим», в глазах его светится «необыкновенная нежность», стоит он в позе «самой почтительной», в каждом движении — «самое искреннее уважение». А в ответ на безумный восторг завороженной Марьи Тимофеевны («восторг, который людьми трудно выносится») и на ее желание стать на колени (знак полной покорности и порабощенности) — улыбнулся «великолепно», «подхватил ее и поддержал», взял под руку «крепко», повел к дверям «с участием, осторожно». Подчеркнем любопытную деталь: Лиза Тушина, наблюдавшая всю эту сцену, «вдруг привскочила с кресла, пока они выходили, и неподвижным взглядом проследила их до самых дверей. Потом молча села опять, но в лице ее было какое-то судорожное движение, как будто она дотронулась до какого-то гада». Поразительна интуиция Лизы и сравнение Хроникера! Почерк змия — Ставрогина, обольстившего Хромоножку, — детально воспроизведен и в рассказе Петруши: вначале он не обращает ни малейшего внимания на женщину, плененную его наружностью, затем наказывает ее обидчика, после «третирует эту госпожу как маркизу и тем окончательно ее добивает».
И вот как реагировал тогда Кириллов: «Вы, говорит, нарочно выбрали самое последнее существо, калеку, покрытую вечным позором и побоями, — и вдобавок зная, что это существо умирает к вам от комической любви своей, — и вдруг вы нарочно принимаетесь ее морочить, единственно для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет».
«И если очарует какую любовным обаянием — то зазноба ее неисцелима вовеки; зазнобу эту ни заговорить, ни отпоить нельзя. Не любя полюбишь [86], не хваля похвалишь такого молодца (змея); умеет оморочить он, злодей, душу красной девицы приветами; усладит он, губитель, речью лебединого молоду молодицу; заиграет он, ненасытный [87], ненаглядную в горючих объятиях; растопит он, варвар, уста злые. От его поцелуев [88] горит красна девица румяной зарею, от его приветов цветет она красным солнышком. Без меня красна девица сидит во тоске во кручине; без него она не глядит на божий свет, без него она сушит-сушит себя!» [89] — гласит предание.
Оморочил Николай Всеволодович Марью Тимофеевну, зачаровал ее — и сидит она во тоске во кручине, и пророчество старицы ей не помогает, и слезы не от радости сами по себе бегут: «Тут и я начну совсем тосковать, тут вдруг и память придет, боюсь сумраку, Шатушка… Да ты не сердись, мне ведь и самой тошно [90]. Без Николая Всеволодовича Марья Тимофеевна «сушит-сушит себя» — вспомним многократно подчеркиваемую болезненную худобу Марьи Тимофеевны, которая даже есть забывает.
Странные предметы окружают Марью Тимофеевну в ее светелке: подсвечник со свечой, маленькое деревенское зеркальце, старая колода карт, истрепанный песенник да гребешок в кармане [91] Но в комнате Марьи Тимофеевны находятся не только «ведовские» атрибуты — здесь же, в углу, образ богоматери в серебряной ризе, с зажженною перед ним лампадкою. Напомним исповедь Мити Карамазова: «Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека… Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы».
Тяжело и страшно Марье Тимофеевне, тоскуя по «змию премудрому», молиться богородице. Вот и плачет она, и тихо слезы текут по ее набеленным щекам…
«ЕСЛИ ИМЕЮ ДАР ПРОРОЧЕСТВА, И ЗНАЮ ВСЕ ТАЙНЫ…»
Герои романа «Бесы», будто тяжелой болезнью, поражены нелюбовью. В этом смысле признание Ставрогина «Я не могу любить вас» — общий недуг: одни мучаются, что сами не любят, другие — что их не любят, третьим и вовсе любви не нужно [92]. Странное чувство испытывает к своему «ясному соколу» и Марья Тимофеевна Лебядкина. Ей, сошедшей с ума от роковой влюбленности, как раз бы и явить миру всю спасительную силу и красоту великой любви, питающейся искренней верой, поклонением богородице. Но оказывается: чувство, наполнявшее Марью Тимофеевну «все пять лет», ничего общего не имеет с евангельским: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» [93]. Ничего общего не имеет оно и с жертвенным, самозабвенным отношением Даши к Ставрогину: Марья Тимофеевна то безумно восторгается, то раздражается, обличает, проклинает. Само ясновидение Хромоножки провидит не добро, а зло: Ставрогин приходит к ней с миром, от самого себя скрывая худое. И пусть его предложение уехать в Ури и вместе сорок лет просидеть не слишком соблазнительно, зато вполне осуществимо. Для Ставрогина согласие Марьи Тимофеевны могло бы явиться хоть и абстрактным, но все же шансом начать все снова [94]. Но «проницательная» Хромоножка — первая! — отнимает у него этот шанс, а ей бы как раз и не «мыслить зла». В каком-то смысле скорее Марья Тимофеевна отказалась, отреклась от супруга, а не он от нее. Не про такое ли ясновидение говорится: «Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто» [95].
Даша, которая, по словам Марьи Тимофеевны (а также Лизы), «одна ангел», не хуже Хромоножки знает, чувствует путь Ставрогина. Но она не обличает, а жалеет его, «долго-терпит», «милосердствует», «не ищет своего». Черновые записи к «Бесам» зафиксировали огромное различие двух женщин в их отношении к Ставрогину. Даша: «любит его тем более, чем он несчастнее; а она постигла, что он несчастен» (11, 175); Хромоножка: «Потом объясняется романтическая любовь… к Князю» (11, 259); «Любит восторженно» (11, 255) [96].
Противопоставление любви жертвенной и милосердной любви восторженной и романтической очевидно, и в контексте романа Достоевского все преимущества на стороне первой! Отметим, что Даша — едва ли не единственная из тех, кто уцелел, не погиб и остался жить. «Одна Даша — ангел». Не потому ли, что она любит? Любовью-жалостью, любовью-самоотвержением. А значит, и не подвластна бесам [97].
В КАКОМ СТАВРОГИНЕ РАЗОЧАРОВАЛАСЬ МАРЬЯ ТИМОФЕЕВНА?
Единственная в романе сцена свидания Ставрогина с Марьей Тимофеевной наедине имеет исключительно важное значение для понимания «основного мифа» «Бесов».
Визит Николая Всеволодовича к Лебядкиной был третьим и последним в ту ночь, когда, по убеждению Хроникера, и началась «новая история». Все три ночных свидания Николая Всеволодовича, совершенные втайне от Верховенского, должны были на деле осуществить «новую мысль», которую разглядел в Ставрогине Хроникер и заподозрил Петруша.
Приглашение Кириллова в секунданты, предупреждение Шатова о грозящем ему убийстве, твердое решение обнародовать брак с Хромоножкой, просьба к Шатову и впредь «влиять на бедный ум» Марьи Тимофеевны, резкий отпор Федьке Каторжному при первой встрече с ним, выговор Лебядкину за его бесчинства — вот итог не слов, но поступков, «проб» Ставрогина, которые предшествовали его встрече с женой.
От нее, как и от других, не укрылась перемена, происшедшая в Николае Всеволодовиче, но ощущает он ее «наоборот», вовсе не так, как Хроникер, Шатов, Кириллов, Верховенский. Хроникер воспринял Ставрогина решительным, неоспоримым красавцем: «Не оттого ли, что он стал чуть-чуть бледнее, чем прежде, и, кажется, несколько похудел? Или, может быть, какая-нибудь новая мысль светилась теперь в его взгляде?» Лебядкина же, всматриваясь в него, недовольна впечатлением: «Потолстели вы очень…» Ставрогин, решивший обнародовать тайну, непонятен ей: «Как сказали вы мне тогда в карете, что брак будет объявлен, я тогда же испугалась, что тайна кончится». Ставрогин, предлагающий в Швейцарию с ним вместе уехать и прожить всю жизнь в диком и угрюмом месте, неприятен и смешон ей [98]. Ведь тоскует-то Марья Тимофеевна по прежнему князю, герою «бездн», «углов» и «чудачеств», женившемуся на ней по прихоти. Тот Ставрогин, блестящий красавец, который силу и гордость имел неизмеримые, поразил ее воображение, заполонил ум и иссушил сердце: «Я уж тем только была счастлива, все пять лет, что сокол мой где-то там, за горами, живет и летает, на солнце взирает…» Зачарована Марья Тимофеевна злой силой, и «зазноба ее неисцелима вовеки». Не хочется ей, опаленной огнем «змия премудрого», зябнуть в горах кантона Ури. Отсюда — ее раздражение и неприязнь к Ставрогину, пришедшему «с миром» [99], брезгливость и насмешливость [100].
Поразительно откровенна Марья Тимофеевна: «Мой, — говорит она, — ясный сокол и князь, а ты — сыч и купчишка!» В чем же смысл этого противопоставления, если попытаться понять его «близко к тексту»? Ответ Марья Тимофеевна дает сама, в нем ее последнее слово и потрясающая разгадка: «Мой-то и богу, захочет, поклонится, а захочет, и нет, а тебя Шатушка (милый он, родимый, голубчик мой!) по щекам отхлестал, мой Лебядкин рассказывал».
В знаменитом очерке о Достоевском «Экскурс. Основной миф в романе «Бесы» Вяч. Иванов писал: «Ставрогина же ясновидящая… упрямо величает «князем», противополагая ему в то же время подлинного «его»… Этот другой, светлый князь — герой-богоносец, в лице которого ждет юродивая духовидица самого Князя Славы» [101].
Так кого же все-таки ждет Марья Тимофеевна, кто муж ее — князь-богоносец или князь-Люцифер, в гордыне сатанинской противопоставляющий свою волю воле божьей? [102] Как же быть с сакраментальным признанием Хромоножки, как его квалифицировать в том случае, если принимать концепцию Вяч. Иванова о Хромоножке — душе народной, ожидающей богоносца? Сам Вяч. Иванов, как и его единомышленник в понимании «Бесов» С. Булгаков, эти «кощунственные» откровения Хромоножки оставили без комментариев. Но за что же анафемствует Марья Тимофеевна Ставрогина? Оказывается, за то, что гордыню хотел смирить, с людьми стал считаться, пощечину снес и обидчика не убил, «терпеливым сделался», а еще в князья и соколы рядился. Значит, не сокол и не князь, значит — самозванец. Нечего князем притворяться, демоном и Люцифером, когда не горазд на такие высоты. И, конечно же, трудно признать, что обворожительный демон, премудрый змий, ее зачаровавший, не демон вовсе, а «купчишка» (то есть простой смертный), не сокол, а «сыч» (то есть птица невысокого полета). Протестует Марья Тимофеевна, сопротивляется такому повороту событий. «Я моего князя Жена», — заявляет она, упрямо не желая смириться с фактом, что супруг не разделяет подобных притязаний.
Чрезвычайно интересно в этой связи сопоставление двух визитов Ставрогина — к Марье Тимофеевне и к Тихону. Поразительно совпадают их реакции на посетителя, проницательные подозрения насчет его замысла (хотя Хромоножка и старец провидят разные преступления), ответные реплики Николая Всеволодовича и сами последствия визитов [103].
1) (У Марьи Тимофеевны) «Она хотела было еще что-то сказать, но вдруг опять, в третий раз, давешний испуг мгновенно исказил лицо ее, и опять она отшатнулась, подымая перед собою руку». | 2) (У Тихона) «Тот стоял перед ним, сложив перед собою вперед ладонями руки, и болезненная судорога, казалось как бы от величайшего испуга, прошла мгновенно по лицу его». |
1) «Да что с вами?» — вскричал Николай Всеволодович почти в бешенстве». | 2) «Что с вами?» — вскричал он вдруг, почти в испуге всматриваясь в Тихона». |
1) «… У тебя нож в кармане. Ты думал, я спала, а я видела: ты как вошел давеча, нож вынимал!» | 2) «Я вижу… я вижу как наяву… что никогда вы, бедный, погибший юноша, не стояли так близко к самому ужасному преступлению, как в сию минуту!» |
1) «У, идиотка, — проскрежетал Николай Всеволодович… — Что ты сказала, несчастная, какие сны тебе снятся! — возопил он и изо всей силы оттолкнул ее от себя, так что она даже больно ударилась плечами и головой о диван. Он бросился бежать…» | 2) «Проклятый психолог! — оборвал он вдруг в бешенстве и, не оглядываясь, вышел из кельи» (11, 30). |
Не совпадает лишь главное: Тихон жалеет — Марья Тимофеевна проклинает; Тихон к смирению призывает («Всю гордость свою и беса вашего посрамите» — 11, 29), Марья Тимофеевна за смирение презирает («тебя Шатушка… по щекам отхлестал»); Тихон Ставрогина в монастырь посылает — Марья Тимофеевна о монастыре и слышать не хочет; Тихон прочит Ставрогину подвиг веры — Марье Тимофеевне грезится князь гордый и своевольный. Рискнем сказать — оба осуждают Ставрогина за измену, но Тихон — за измену Богу, Хромоножка — за измену бесу [104].
Смысл разочарования Марьи Тимофеевны еще больше проясняется, если рассмотреть его в ряду признаний тех, с кем общается в романе Ставрогин. По сути дела все они так или иначе развенчивают своего кумира. Здесь лейтмотив романа «Бесы» — «не тот», «не то» — звучит наиболее явственно. «Вы не сильный человек», — заключает Кириллов. «Это ли подвиг Николая Ставрогина!» — негодует Шатов. «Дрянной, блудливый, изломанный барчонок», — злится Петруша. «Все всегда мелко и вяло», — признается сам Николай Всеволодович. «Бедный, погибший юноша» (11, 30), — сокрушается Тихон. Так что в своих разочарованиях Марья Тимофеевна нисколько не оригинальна и не одинока, — напротив, она подчеркнуто солидарна с бывшими приверженцами Ставрогина. Другое дело, как каждый из них относится к открытию, что Ставрогин — не великий человек. Заметим, что, несмотря на разочарование, Шатов и Кириллов не отрекаются от него: «Добудьте бога трудом», «Целуйте землю, облейте слезами, просите прощение», «Я не могу вас вырвать из моего сердца» (Шатов); «Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин» (Кириллов). Не может смириться с ускользающим от него «Иваном-Царевичем» и Верховенский: «Поймите же, что ваш счет теперь слишком велик, и не могу же я от вас отказаться! Нет на земле иного, как вы!» Прогоняет Ставрогина и отрекается от него одна Марья Тимофеевна — но по мотивам, которые вызывают странные ассоциации. «Вы ужасный аристократ… Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… Вы мой идол!» — это признание Верховенского вполне могла бы (на своем языке) произнести Хромоножка. Сравним: «аристократ» — «князь»; «предводитель» — «ясный сокол»; «солнце» — «там, за горами живет и летает, на солнце взирает»; «он вдруг поцеловал у него руку» — «мне можно… стать перед вами на колени?». Аналогия налицо: Ставрогин, опровергающий представления своих поклонников, заклеймен как самозванец — не за то, что, будучи слабым, сказался сильным, а за то, что не захотел быть идолом. Больше того. И Петр Верховенский, и Марья Тимофеевна охотно бы остались в прежнем обольщении, поддержи их в этом Ставрогин:
«Охоты нет, так я и знал… Врете вы… не верю!» (Верховенский)
«Так вы сами, сами, так-таки прямо в лицо, признаетесь, что вы не князь!» (Лебядкина)
Здесь обнаруживается и еще одно удивительное совпадение: оказывается, и Верховенский, и Лебядкина — авторы своих фантазий:
«Я вас с заграницы выдумал, выдумал, на вас же глядя». (Верховенский)
«Не может того быть, чтобы сокол филином стал. Не таков мой князь» (Лебядкина)
И когда самообман не может более длиться и идол развенчан, оба они одинаково остро ощущают полный крах:
«Без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки». (Верховенский)
«Поздно мне третью жизнь начинать». (Лебядкина)
Таким образом, идолопоклонство Верховенского и Лебядкиной — одного сорта; недаром Марья Тимофеевна из-за своего кумира потеряла разум, а Верховенский в наиболее патетические моменты близок к помешательству.
Судьба мстит Николаю Ставрогину в лице проклинающих его за измену адептов, им же совращенных и вовлеченных в порочный круг гордыни и зла, мстит пустотой и тьмой небытия, поглощающего всех, кто был с ним связан. Причем мстит в тот момент, когда уже созрело решение (пусть даже слабое, вялое) — уйти от зла, изменить «своему демону», отказаться от роли Лжецаревича. Но Марья Тимофеевна как раз и клянет его за измену тому полуневольному самозванству, от которого он с запоздалым раскаянием тщится избавиться, уже двигаясь навстречу собственной гибели.
И если ничего не может изменить в своей жизни Ставрогин, то тем более обречены те, кто находится в поле его влияния. Совершенно понятно, например, почему Марье Тимофеевне с ее умоисступлением невозможно в монастырь возвращаться: «Эка невидаль мне ваш монастырь! — резонно ополчается она на Ставрогина. — Да и зачем я в него пойду, с чем теперь войду? Теперь уж одна-одинешенька! Поздно мне третью жизнь начинать» [105]. Чувства одиночества, богосставленности, сопротивления еще неведомому все сильнее овладевают Марьей Тимофеевной, и теперь не на молитвы она уповает, а все больше верит снам и гаданиям, что близкую гибель ей пророчат. Смутное сознание обреченности, тупика, когда терять больше нечего, придает ей смелость и дерзость. Да и что бояться Ставрогина, слабого, битого по лицу «купчишку», когда она «самого князя жена!». Тут-то и появляется знаменитый аллегорический нож, привидевшийся Хромоножке во сне и перенесенный в явь. Нож не впервые мерещится Марье Тимофеевне. «Не скажу, не скажу, хоть зарежь меня, не скажу… жги меня, не скажу», — твердит она о своей тайне Шатову. И это видение действительно было единственным, в котором Марья Тимофеевна, на свое несчастье, не обманулась, — она погибла и от ножа, и от огня, воочию столкнувшись с убийцей.
Зловещий образ рисует Достоевский, последний раз являя читателю Хромоножку: «Она тотчас же вскочила за ним, хромая и прискакивая, вдогонку, и уже с крыльца, удерживаемая изо всех сил перепугавшимся Лебядкиным, успела ему еще прокричать, с визгом и с хохотом, вослед в темноту…» Так, может быть, все-таки не случайно из большого (тридцать пять строк) стихотворения Пушкина «Бесы» Достоевский взял всего восемь строк, из которых последняя: «Ведьму ль замуж выдают?»… Напомним к тому же, что замужество Марьи Тимофеевны, или, иначе, брак Ставрогина с Хромоножкой, — центральная романная интрига, вокруг которой и разворачивается мистерия «Бесов».
Знаменательно, что сценой проклятия сюжет с Марьей Лебядкиной как бы исчерпал себя; все остальное совершается «за кадром», и лишь несколько упоминаний о ней, в том числе и о ее ужасной смерти, завершают романное существование Хромоножки. Остается лишь добавить, что мотив насильственной смерти Хромоножки сопровождал весь путь создания образа — десятки раз повторяет Достоевский в «Записных тетрадях» факт убийства Хромоножки, ни единожды не усомнившись в таком, а не в каком-нибудь другом финале. Судьба Марьи Тимофеевны была предопределена и обрекала ее на неотвратимую гибель.
«ЧЕЛОВЕК ПАДАЕТ И ВОССТАЕТ»
Вяч. Иванов, размышляя о Хромоножке, восхищался идеальной жизнью «этой женской души, отразившей в себе, как в зеркале, душу великой Матери Сырой Земли» [106] — душу народа русского. Однако не видеть другую часть этой души — не идеальную, а больную, отравленную бесами, — значит искажать весь замысел Достоевского и всю глубинную перспективу его романа.
Роман «Бесы» поведал о смертельной и страшной болезни, охватившей не только один какой-нибудь слой русского общества, но всерьез затронувший и народ в лице самых разных его представителей (будь то юродивые Лебядкина и Семен Яковлевич или разбойник Федька Каторжный, шпигулинские рабочие или «русские мальчики», эркели, толпа, растерзавшая Лизу, или гости на балу гувернанток). Никто в этой ситуации не застрахован от беды, никому нельзя гарантировать безопасность и здоровье.
Люди социальных низов в произведениях Достоевского — самый тонкий и самый точный художественный индикатор процессов, происходящих в обществе, ибо они как бы концентрируют и добродетели и пороки своего времени, дух своей эпохи. Вчерашнее платье барыни сегодня носит горничная, а манеры барина утрированно копирует лакей. Как Захар Обломова не менее своего господина заражен обломовщиной, Савельич Гринева — духом крепостного закона, так и Смердяков перенимает у Ивана Карамазова идею вседозволенности и берет ее в соисполнители злодейства. «Расчетливый бес» Федька Каторжный явно вдохновляется и «необыкновенной способностью» к преступлению своих господ, и их рефлексиями, грабя церкви и убивая со словом божьим на устах. Спившийся и сбившийся с круга брат Марьи Тимофеевны Игнат Лебядкин может существовать, только состоя в свите «хозяев жизни», лакейски им подражая и услужая, продавая себя и паразитируя на сестре. Люди, «наказанные богом» (ведь именно так называет Хроникер Хромоножку), находясь в оппозиции к обществу, вместе с тем плоть от плоти этого общества и в равной степени открыты и народной правде, и царящему в мире злу; они же первые и неизбежные жертвы зла.
Народ, вовлеченный в бесовские действа, духовно болен и более других нуждается в исцелении, потому что не всегда знает о своей болезни. Вот самая откровенная и мужественная правда, сказанная Достоевским о современной ему России, доказывающая, сколь трезво оценивал писатель внутренние возможности и отдельного человека, и совокупности людей, как далек был от идеализации этих возможностей.
Вскоре после окончания «Бесов» в «Дневнике писателя» за 1873 год Достоевский писал: «Тут являются перед нами два народные типа, в высшей степени изображающие нам русский народ в его целом. Это прежде всего забвение всякой мерки во всем… Это потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и — в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее как ошалелому вниз головой. Это потребность отрицания в человеке, иногда самом неотрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте, перед которой сейчас лишь благоговел и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким-то бременем» (21, 35). Достоевского поражала та «торопливость, стремительность, с которую русский человек спешит иногда заявить себя, в иные характерные минуты своей или народной жизни заявить себя в хорошем или в поганом. Иногда тут просто нет удержу. Любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть — тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего, от семьи, обычая, бога» (21, 35). Как далек этот образ от расхоже-хрестоматийного «народ-богоносец», как не совпадает эта характеристика с иной лубочной схемой, с самодовольно-успокоительными здравицами в честь «народа и почвы». Но зато и веры больше словам Достоевского, когда он утверждает: «С такою же силою, с такою же стремительностью, с такою же жаждою самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, и спасает себя сам, и обыкновенно, когда дойдет до последней черты, то есть когда уже идти больше некуда» (21, 35).
Воистину: «Ангел никогда не падает, бес до того упал, что всегда лежит, человек падает и восстает» (11, 184).