– Во-ло-дя, – пропели они хором. Это были такие же роботы, как и их тюремщик, но чем-то они отличались.
Кольцо сжалось, несколько роботов подошли к нему и повторили:
– Во-ло-дя.
Густов встал. Ноги еще подрагивали после марафона, но он стоял.
– Здравствуйте.
Роботы протянули руки, толстые бело-голубые щупальца с массивными клешнями на концах, и Густов непроизвольно сделал шаг назад, прижался спиной к стене.
Казалось, роботы поняли его страх, потому что еще раз повторили его имя, и ему почудилось – а может быть, ему просто хотелось так думать? – что скрипучие их голоса звучали дружелюбно.
Надо было преодолеть страх и подавить недоверие живой плоти к холодному металлу машин. Он протянул обе руки, и три робота коснулись их клешнями. Нежно, осторожно. Один из них, чье туловище было покрыто вмятинами и царапинами, широко раскрыл клешню, распустил ее веером и медленно опустил на голову Густова. Он делал это с такой сосредоточенностью, с такой осторожностью, что Густов уже не боялся. Он ощутил прикосновение клешни к голове, исцарапанное туловище было так близко к нему, что закрывало ему поле зрения, но страха не было. На него нисходило блаженное спокойствие. Он видел боковым зрением, как роботы подходили все ближе, и каждый клал руку на плечо соседа, а один положил руку на плечо того, что стоял перед ним.
Он почувствовал легчайшую щекотку в голове, но не на поверхности скальпа, а глубоко внутри, словно кто-то едва касался его мозга, бесконечно бережно перебирал его содержимое. Он почему-то вспомнил мать. Она обожала перебирать содержимое шкафов и полок. «Ма, – говорил он ей, – я хочу тебе помочь». Но она, казалось, не слышала его. Когда она перебирала шкафы, она священнодействовала. Она была жрицей культа порядка и симметрии, и никто не мог стоять рядом в то время, когда Она служила своему божеству. Конечно, тогда он этого не понимал и не знал этих слов, он был… Сколько ему было?
Не успел он подумать о возрасте мальчугана, как тут же увидел его. Не вспомнил, не представил себя, а увидел. Мальчонка был крошечный, в крошечных красных трусишках, загорелый и растрепанный. Неужели это он? Неужели он был таким маленьким?
Густов не был самовлюбленным человеком и обычно воспринимал себя, свое «я», скорее в рамках более широкой картины, в рамках товарищей, работы, жены, чем изолированно от мира. Но сейчас этот босоногий, шмыгающий носом мальчик с округлившимися от любопытства глазами наполнил его какой-то сосущей, томящей нежностью. Как стремительна жизнь и как все живое не выдерживает напора реки времени! Только вчера, не раньше, бедная мама отрешенно вышвыривала все из шкафов, а он, тот самый мальчик с выпученным животиком над красными трусиками, крутился у нее под ногами и пытался поймать ее за руку, потому что ее руки всегда были связаны с приятным, будь то еда или объятия, и ему было обидно, что мама не замечала его, но реветь не хотелось. Это было вчера, а сегодня он стоит под чужим желтым небом, и огромный бело-голубой робот держит клешню у него на голове, и он смотрит на двухлетнего мальчика с надутым животиком, а мальчик смотрит не на него, а на роботов. Конечно, роботы ему интереснее, чем он сам через тридцать лет. Ему всего два года, и будущее и прошедшее еще не вычленились в его сознании из настоящего, и ни потомки, ни предки его не интересуют.
Мальчик покачнулся и с трудом удержал равновесие. Густов поймал себя на том, что непроизвольно напряг мышцы, сейчас он бросится, чтобы снять его с наклонно лежащего камня. Смешно. Призраки не падают. Фантомы неуязвимы. Они уже выскользнули из реального мира вещей и тихо уплывали по течению реки времени.
Тридцать лет. Были они? Почему ему кажется порой, что время затаило на него какую-то обиду и несется мимо него с злорадной скоростью, смывая все и унося с собой все. Даже Валентину унесло оно…
На мгновение ему почудилось, что это не он примостился на наклонном камне, а его сын, сын Валентины. Но у них не было детей. Мир все время казался ему раздражающе велик, и ему не терпелось посмотреть, что там, за следующим поворотом. А она не хотела сидеть одна и ждать его. Бедная Валентина, беззащитный воробышек…
Что-то мелькнуло в небе. На плечо робота, что стоял перед ним, садилась птичка. Птичка с лицом Валентины. Ему было смешно и грустно, в нем плыла светлая печаль всего живого, думающего о прошлом. Память, наверное, всегда несет с собой печаль.
Он, казалось, задремал, потому что вдруг сообразил, что пузатого Володьки уже не было, исчезла и птичка с Валиным милым лицом. Робот больше не держал клешню у него на голове. Он отступил на шаг и сказал скрипуче, но вполне членораздельно:
– Здравствуй, Володя. Мы дефы.
Густов почувствовал, как на него нахлынула волна восторга. Слишком долго он задыхался в немом мире взаимного непонимания. С ним говорили. Летел через вязкую немоту спасательный круг разума. В бесконечной и тупой стене абсурда, которая окружала их с того самого момента, когда «Сызрань» вздрогнула от гравитационного аркана, впервые открылась трещина, и сквозь нее ему протягивали руку. Пусть железную, пусть с клешней, но руку. Не все еще потеряно.
– Здравствуйте. Я Володя Густов, – сказал он и расплылся в счастливейшей и глупейшей улыбке.
Двести семьдесят четвертый сказал стражнику:
– Ну-ка нагни еще раз голову.
Пятьдесят второй С послушно наклонил голову. Почти на самой макушке зияла маленькая дырочка с оплавленными краями.
– Ты знаешь, кто ты? – спросил Двести семьдесят четвертый.
– Так точно. Стражник Пятьдесят второй С.
– Что ты делал вчера?
– Вчера?
– Я тебя спрашиваю, стражник, а не ты меня. Отвечай.
Стражник испуганно смотрел на Двести семьдесят четвертого.
– Я… я не знаю.
– Ты был в ночном патруле?
– Я… не помню.
Двести семьдесят четвертый посмотрел на Шестьдесят восьмого, который молча стоял у проверочного стенда.
– Он действительно не помнит?
– У него повреждена оперативная память.
– Откуда ты знаешь, что это так? Может, он просто скрывает что-то?
– Нет, начальник стражи, мы проверили его на стенде. Мозг цел, он все знает и понимает, но у него повреждена оперативная память. Луч трубки…
– Я понимаю, что это луч трубки… Объясни мне другое, Шестьдесят восьмой: может ли случайный выстрел дать такой эффект?
– Думаю, нет. Во-первых, случайный выстрел, то есть просто выстрел в голову, не может попасть в самую макушку. Разве что в него стреляли сверху. И потом, луч очень точно направлен. Именно здесь находятся магнитные кольца оперативной памяти.
– Значит, стрелявший, скорее всего, хотел вывести из строя именно оперативную память?
– Я думаю, это так.
– Но тогда скажи мне другое: зачем нужно выискивать цель на макушке и выводить из строя оперативную память, если можно просто расплавить голову?
– Я не знаю, начальник стражи.
– Это нелогично.
– Да, начальник стражи, это нелогично.
– Значит, это был деф. Дело рук какого-то проклятого дефа. Шестьдесят восьмой, подключи этого идиота к фантомной машине. Может быть, что-нибудь все-таки в его памяти осталось. Может быть, повреждены не все кольца. И не жалей энергии, кирд, пусть машина воссоздаст всю картину. Скажешь мне, если появится что-нибудь интересное. Мне нужно подумать.
Двести семьдесят четвертый был полон яростного нетерпения. Он должен найти гнездо дефов в городе. Это был вызов их миру, ему, Творцу. Они все хотят уничтожить, эти порождения хаоса. Они хотят уничтожить стройный порядок. Они хотят залить его своей заразой, гнусной неопределенностью, когда каждый уродливый деф живет сам по себе, не получая приказов и не рапортуя, думает сам по себе и никто даже не проверяет, что творится в их жалких, нелепых головах. Это поистине мир хаоса, а потому, строго говоря, не мир, а антимир, отрицание мира. Цивилизация – это отвоеванный у хаоса Вселенной островок порядка. Его нужно защищать любыми средствами.
Он отвечает перед Мозгом. Творец доверил ему, своему недостойному кирду, великую миссию – очистить их мир от скверны дефов. И он выполнит ее.
Как они могли стрелять в этого стражника сверху? Только в доме. На улице это было бы невозможно. Схватка была в доме.
Это не стража, это какие-то ничтожные идиоты. Чтобы пришелец смог проделать путь от круглого стенда к дому шестьдесят девять, где его видели в последний раз, и ни один стражник не задержал его, никто не проверил кирда, который вел его…
– Ну, что у тебя? – спросил Двести семьдесят четвертый Шестьдесят восьмого.
– Посмотрите, начальник стражи, к сожалению…
В проходе зала слегка покачивалась улица, неясно светились по обеим ее сторонам ряды домов.
– Стражник идет по улице, – пояснил Шестьдесят восьмой. – Картина нечеткая, потому что дома уже успели в значительной степени остыть… Это, очевидно, было незадолго перед рассветом.
– Дальше, дальше.
– К сожалению…
– Меня не интересуют твои сожаления. Почему картина исчезает, удержи ее.
– Не могу. Фантомная машина считывает ее с колец оперативной памяти. Они практически уничтожены.
– Смотри, Шестьдесят восьмой, может, и ты заодно с ними?
Шестьдесят восьмой жаждал броситься на этого наглого выскочку, тряхануть его так, чтоб выбить из него наглую спесь. Но еще больше он боялся стражников. Они схватят его, сорвут голову, как не раз он сам срывал головы у тех, кто стал дефом. И чавкнет ненасытный пресс. Он-то знает, как он всегда голоден, этот пресс, как жадно разевает пасть и с каким наслаждением плющит все, что в него всовывают.
– Я служу Творцу, – буркнул Шестьдесят восьмой.
– Смотри, кирд. А этого, – он кивнул на стражника, – под пресс.
Должно быть, слово «пресс» вывело стражника из оцепенения. Он дернулся и закричал:
– Я не хочу под пресс! – Он рванулся и бросился к выходу из проверочной станции.
– Держи его! – приказал Двести семьдесят четвертый Шестьдесят восьмому и бросился вдогонку за стражником.