Вскоре после этого события Шиндлер по протекции Бетховена получил в новом театре место первого скрипача, а затем – дирижера; тогда же две артистки, восторженные поклонницы композитора, явились к нему и просили разрешения поцеловать его руку; это были знаменитые певицы – Каролина Унгер и Генриетта Зонтаг, спустя два года после того исполнявшие сольные партии при первой постановке 9-й симфонии.
Увертюру к «Освящению храма» той же осенью поставил капельмейстер Зейфрид в концерте, данном в пользу фонда городской больницы, находившейся в ведении специального комитета; получив обратно от Зейфрида рукопись партитуры, автор благодарил его за исполнение этой «человеческой», т. е. посильной или посредственной, пьесы и выражал надежду впредь пользоваться его содействием.
Кавалеру Игнатию фон Зейфриду.
Уважаемый и дорогой собрат в Аполлоне.
Сердечно благодарю вас за труды, которые вы посвятили моему человеческому произведению и рад, что оно всем понравилось; надеюсь, вы никогда не обойдете меня там, где я в состоянии служить вам своими скромными силами. Уваж. городская комиссия всегда была уверена в моем добром намерении; чтобы вновь подтвердить ей это, сговоримся по-дружески, как услужить ей в лучшем виде. Если такие деятели, как вы, принимают в нас участие, то стремления наши не могут быть парализованы ничем.
С искренним уважением ваш друг Бетховен.
Бетховен. Художник Йозеф Штилер. 1820
Еще отраднее было ему присутствовать вскоре после отъезда Россини и Барбайа в Кернтнертор-театре на представлении своего «Фиделио» со знаменитой Вильгельминой Шредер; последняя еще девочкой начала карьеру в венском Бургтеатре, под руководством своей матери, Софии Шредер, гениальной трагической артистки. В 1821 г. семнадцатилетняя Вильгельмина перешла на оперную сцену и с успехом выступила в «Волшебной флейте», а через год задумала играть Леонору в опере Бетховена. О необыкновенном даровании Шредер высказались многие знаменитые композиторы XIX века. Прослушав ее в роли Агаты, в своем «Фрейшюце», К. Вебер пришел в восторг: «все мои намерения она выполнила так ярко, так рельефно, что я был поражен; никогда я не мог мечтать о подобном исполнении».
«Давно уже, – пишет Р. Вагнер, – на меня произвела сильное, неизгладимое впечатление певица и трагическая артистка, с которой не может никто соперничать; это Шредер, по мужу – Девриан (или Девриент, Девриен). Несравненный драматический талант ее, неподражаемая гармония и индивидуальность ее игры, питавшие мое зрение и слух, решили мою участь и направили меня на путь искусства. До сих пор, в минуты вдохновения, она является предо мною, я чувствую ее присутствие, я слышу ее…»
Берлиоз, бранивший Шредер-Девриан за экзажерацию и аффектацию в игре, за скверные приемы пения, также поражался и восхищался ее исполнением, но восторги Берлиоза относятся к 1830 г., когда артистке было лишь 26 лет, а упреки – к 1875 г., к 72-летней старушке!
Прослушав исполнение Софией Шредер одной роли трагического свойства в модной, современной драме, Бетховен пишет в разговорной тетради: «Шредер ничему не училась, но она может сделать многое своим природным дарованием… Когда старшая дочь ее привыкнет к сцене, то можно возобновить постановку “Эгмонта”». Но старшая дочь знаменитой артистки стала еще более прославившейся оперной певицей. Рецензент писал о ней: «Игру ее можно назвать мастерской, идеальной, она естественна, искренна и полна правды; публика уже успела полюбить ее». После представления «Волшебного стрелка» 7 марта 1822 года, в бенефис автора, К. Вебер назвал восемнадцатилетнюю Генриетту Шредер-Девриан «первою Агатою в мире, она превзошла все мои мечты».
Балетмейстер Дюпор, снявший Кернтнертор-театр после отъезда графа Барбайа, подобно автору «Фиделио», относился с недоверием к намерению артистки исполнить роль Леоноры: может ли девочка справиться с ролью самоотверженной героини? Чтобы ослабить впечатление возможной неудачи, антрепренер предложил автору лично руководить репетициями и даже мечтал видеть его за дирижерским пультом в день представления, на что Бетховен согласился охотно, пренебрегая своей глухотой; вместе с тем дирижеру Умлауфу предстояло находиться за спиной композитора и незаметно помогать ему в управлении оркестром и певцами. На первую репетицию композитор явился в сопровождении своего друга, Шиндлера. Начало было удачно, увертюра прошла гладко; но лишь только приступили к дуэту Жакино и Марселины, как все пошло вразброд; дирижер не слышал певцов и потому не мог указывать о вступлении; все остановились и, выслушав Умфлауфа, вновь начали дуэт, но опять безуспешно.
Что делать? Объяснить дирижеру, что он не на своем месте, что Бетховен должен уступить Умлауфу или кому-либо другому? Никто не решался высказать этого, все молчали и безучастно встречали недоумевающие взгляды композитора, озиравшегося во все стороны и искавшего вокруг себя причину недоразумения. Томительное ожидание развязки продолжалось недолго: Бетховен подозвал к себе Шиндлера, дал ему свою памятную книжку и потребовал объяснения.
– Умоляю вас прекратить, – вписал Шиндлер, – дома я объясню все.
В то же мгновение композитор вскочил со стула, перелез в партер и, крикнув Шиндлеру: «Уйдем скорее!» – быстрыми шагами направился к себе в улицу Pfargasse, что в предместье Лаймгрубе. Здесь он упал почти без чувств на диван, закрыл руками лицо и в таком состоянии просидел до обеда. За столом Шиндлер также не решился нарушить молчание. Удар был слишком жесток даже для многострадального музыканта. Бывало, неудачи жизни не раз постигали его, не раз он приходил в отчаяние, не раз можно было видеть его удрученным, убитым, растерянным, но подобное состояние продолжалось лишь несколько минут или часов, после чего в глазах вновь загоралось пламя всепокоряющего гения, вновь гордо подымалось его чело, обрамленное львиной гривой. Не то было теперь. Судьба нанесла слишком глубокую рану, и с того рокового ноябрьского дня до самой своей смерти Бетховен, уже совершенно оглохший на правое ухо, не в силах был оправиться, не мог залечить ее, не мог даже попытаться скрыть ее.
В день представления, 9 ноября 1822 года, у автора достало мужества явиться в театр; закутавшись с головой в свой плащ, он незаметно пробрался в оркестр и сел за спиной дирижера; со сцены была видна лишь пара сверкавших глаз. «Эти глаза, – рассказывала Шредер, – наводили страх на меня, парализовали мою энергию; после первых тактов я была охвачена каким-то вдохновением, все мои намерения, все заученное мною исчезло, было забыто, я жила жизнью Леоноры, я терзалась ее страданиями. Недолго продолжался этот экстаз; сцена в подземелье вызвала во мне упадок сил, я почувствовала величие задачи, которую мои ничтожные силы не могли разрешить; это смущение, растерянность, волнение, отразившись в глазах моих и в мимике, как нельзя более соответствовали драматическому положению. Слушатели, не зная источника такого настроения и предполагая в нем силу дарования, притаили дыхание; в театральном зале воцарилась тишина, порою более лестная артисту, нежели гром аплодисментов…» С таким же совершенством она провела сцену с Пизарро; ее возбужденное, нервно напряженное состояние сразу пресеклось при закулисном звуке трубы: пистолет выпал из рук, колени сгибались, она подняла руки, чтобы закрыть лицо, и крик смертельной тоски вырвался из груди ее. Все последующие исполнительницы этой роли старались подражать Шредер, все они издавали крик, но то, что у них было преднамеренно, умышленно, в исполнении Шредер проявилось рефлективно, инстинктивно. Бетховен, не отрывая глаз, следил за этой бесподобной игрой; он видел эти чудеса пластики, наконец, до слуха его донесся этот крик… Зрители, поднявшись со своих мест, оглашали зал восторженными криками, а композитор поспешил в уборную к артистке, где трогательно благодарил ее, нежно гладя по щеке и обещая написать для нее новую оперу.
– Дороже этой похвалы, – говорит Шредер, – я не получала в жизни.
– Теперь я вижу, – заметил Бетховен, – что жизнь моя не была бесцельна; теперь я могу надеяться, что созданное мною не останется без влияния на развитие искусства.
В начале июня 1822 года в Вену приехал известный музыкант Рохлиц, которому фирма Брейткопфа поручила сделать предложение Бетховену относительно сочинения оперы «Фауст». На третий день по приезде он беседовал со Штейнером о предстоящей встрече с композитором.
– Он теперь в деревне, – сказал Штейнер, – и по причине глухоты избегает всех; он уже знает о приезде вашем и хочет познакомиться с вами, но вместе с тем я не убежден в том, что он не убежит, увидев вас. На него нападает порою либо беспричинное веселье, либо такая же беспричинная тоска, и он не в силах противостоять. Впрочем, раз в месяц он приходит сюда за письмами, тогда он обыкновенно бывает хорошо настроен, и мы овладеваем им.
Чтобы свести Рохлица с композитором, последнего пригласили в Патерностергассе, где Рохлиц застал его в оживленной беседе с Хаслингером, разговор которого он легко отгадывал по движению губ. Бетховен, видимо, был расстроен, но рад новому знакомству.
«Я был поражен, – рассказывает Рохлиц, – не густыми черными волосами, в беспорядке обрамлявшими лицо его, или неряшливым видом, а всею фигурою его: представьте себе мужчину лет 50, скорее маленького, чем среднего роста, крепкого, коренастого сложения, вроде Фихте, только округлее, особенно в лице, со здоровым, ярким цветом лица, с беспокойными, блестящими, почти пронизывающими глазами, когда они направлены в одну точку. Лицо его то совершенно спокойно, то вдруг оживляется, особенно глаза, выражением сердечной доброты, которое внезапно сменяется выражением страха. Вся внешность полна напряжения, беспокойства и суетливости глухого, внимательно прислушивающегося и способного живо чувствовать. По временам он весело и непринужденно бросает несколько слов, затем вновь становится мрачным… И этот человек доставляет столько радости, истинное духовное наслаждение миллионам людей!.. Я старался говорить громко, медленно… Передал ему, что каждую зиму в Лейпциге прекрасно исполняются его симфонии, приводящие публику в восторг. Он стоял совсем близко, то напряженно смотря мне в глаза, то поникнув головою, то улыбался про себя, то дружески кивал головою, но не произнес ни слова.