А вскоре сын не пошел в школу, пропустив все уроки. Однажды по каким-то причинам в классе не состоялся туристический поход. Ребята выпили в «честь» такого происшествия полбутылки водки. Валерию это было не вновь: пробовал с отцом, да и каждому досталось всего по половине рюмки. Кажется, мелочь. Стоит ли об этом говорить? Но на второй раз каждый выпил стакан, на третий — целую бутылку.
Поступил сын в техникум. Первая стипендия. «Надо обмыть! — сказал отец. — Пейте, ребята! Пейте! Взрослые уже, не малолетки!»
…А потом сын ударил прохожего в лицо. Только за то, что тот сделал справедливое замечание. И вот шестнадцатилетний подросток уже перед судом.
Говорят, до этого за Валерием ничего плохого не замечали. Даже музыкой увлекался парень. Семья хорошая… И отец как отец — в меру ласков, в меру строг. А почему все-таки сын ударил человека? Случайно ли это?
Обращаюсь к вам, отец. Давайте вернемся на несколько лет назад. Возможно, все началось тогда, когда впервые при сыне сказали: «Подумаешь, пропустил урок — вот трагедия!» И сын пропустил целый день. Это вы, отец, протянули первую рюмку вина. Первую — вы. Последнюю перед преступлением сын выпил уже без вас, сам с друзьями.
Конечно, ни один отец не хочет видеть на скамье подсудимых сына. Но только не хотеть — этого мало. Необходимо, чтобы каждый родитель, оставшись один на один со своей совестью, почаще спрашивал бы себя: «Все ли я сделал, чтобы сын мой был хорошим человеком?»
…Владимир Шевцов обожал своего отца. В свою очередь, Парфен Андреевич был доволен сыном, гордился его успехами. В пример его ставили в школе.
Так было до шестого класса. И вдруг… Как выстрел из-за угла прозвучала чья-то недобрая фраза:
— Вовка, чего ты их слушаешь? Они ведь тебе неродные!
Володя не поверил. Полез драться. А слух все полз и полз. «Неродной!» — говорили соседские ребята.
— Батюшки! — судачили кумушки у ворот. — Не кричит на парнишку — боится! На своего-то и прикрикнул бы, и подзатыльник бы дал, а чужого не смей!
«Неродной, неродной», — шептали вокруг. И захотелось Володьке узнать, где же его родные. Разузнал. И потянуло его в дом родной матери. В дом, где жили его сестры и братья.
Так и началось: если отец прикрикнет — уходит в другую семью. Жил на два дома, везде с ним заигрывали — боялись оттолкнуть.
Потом появились «дружки». Если перед ними Парфен Андреевич закрывал калитку, Владимир вел друзей в дом матери. Та принимала.
Вскоре «друзья» угнали автомашину. Володька попал в колонию. Когда вернулся, не захотел работать.
— Иди, сынок, устраивайся, — уговаривал Парфен Андреевич. А сын, лежа на диван-кровати, басит:
— Родного не посылал бы! А меня тебе жалко, что ли?
И опустились руки у Парфена Андреевича.
В шестнадцать лет Володька стал пить, бывать в ресторанах, встречаться с девицами нестрогого поведения. Словом, покатился вниз.
…Да, нелегкое дело быть отцом. И право носить это имя имеет не каждый. Ведь есть среди них и так называемые родные — платят алименты, живут спокойно в Тамбове, Воронеже или в Челябинске. Как живет сын, как учится, с кем дружит? Нет дела. Вызовут такого горе-папашу в суд, а он ухмыльнется:
— Меня-то зачем? Вызывайте мать! Она алименты получает, пусть и отвечает за него.
Имеет ли право называться отцом и тот, кто, как родитель Николая Ма́лина, крадет у детей детство?
…Сгорбился Парфен Андреевич, ночами не спит. Все думает, а не лучше ли было не заигрывать с парнем, не бояться, что уйдет к родной матери, а по-взрослому поговорить с ним:
«Разве тебе жилось хуже, чем кому-то из твоих одноклассников? Разве хоть раз я несправедливо поступил с тобой? Если плохо тебе у нас, иди к родным! Но раз и навсегда определи, где твой дом!»
Больно, если бы сын ушел, зато не сидел бы он сейчас перед судом.
Без белых роз
— Уродство — нетипичное явление, и писать о нем не следует, — заметил редактор газеты, подняв на лоб массивные очки.
Когда Владимир Туманов узнал, что газета о нем писать не собирается, он даже обрадовался. И не потому, что скромен от рождения и не любит славы. Он знал славу, любил ее и когда-то с гордостью читал свое имя в газетах и на афишах.
Протянув редактору на прощание руку, украшенную золотым перстнем и ярким маникюром с черной каемкой под ногтями, он с апломбом поблагодарил:
— Мерси!
И, раскланявшись с величием короля, небрежно захлопнул дверь кабинета.
Редактор в явном замешательстве поморгал глазами, поднялся со стула и долго стоял у окна, пока не скрылись из вида широкие плечи, помятая шляпа и стоптанные туфли. Образ ушедшего геркулеса, бывшего артиста, бывшего художника, стоял перед глазами, отвлекая от важных дел.
А тем временем…
В ресторане, осушая очередной бокал, Туманов рассказывал случайному соседу о белых розах, которые преподносили ему благодарные зрители сперва в небольшом периферийном, затем в Московском Малом, потом в областном театре.
Низким, охрипшим голосом, блаженно прикрыв глаза и артистически откинув руку, он запел: «Были когда-то и мы рысаками…» Потом остановился и, задумавшись, долго глядел в одну точку.
— Я знал славу, — почти прошептал он. — Какие женщины преклоняли голову перед моим талантом!
И вдруг совсем трезвым голосом спросил:
— Вы не верите мне? Не лгите только. Знаю, не верите. Думаете: пьяница, обычный базарный пьянчужка. А в этом городе меня знали другим. Взгляните на картины, что украшают этот зал, что висят в вестибюле гостиницы. Моя кисть писала их. Взгляните на подпись.
И кто знает, был ли бы конец его рассказу, если б сосед не распрощался, ссылаясь на служебные дела.
Обедали и уходили люди. Каждый чем-то занят. Некуда было торопиться только Туманову.
У него, действительно, был талант. Перед ним открывались широчайшие перспективы. От него требовалось только одно: честно и добросовестно трудиться. Но трудиться Туманов не любил. Сын истинных тружеников вдруг проникся барским пренебрежением к труду. Он без зазрения совести нарушал дисциплину, срывал работу всего коллектива. Из уважения к таланту с ним нянчились. Что только не делали, чтобы помочь ему встать на ноги? Помогали, уговаривали, обсуждали на собраниях, записывали выговоры, брали шефство. Он приходил на работу пьяным и уверял всех, что не может ничего поделать с собой. Но когда его заставляли лечиться, он упрямо отказывался. Наконец, нянчиться с ним надоело. Ведь помочь можно только тому, кто сам хочет встать на ноги. И Туманова увольняли. Его увольняли по три раза в год. Но в трудовой книжке пестрела написанная разными почерками и всевозможными чернилами одна и та же формулировка: «Уволен по собственному желанию». Иногда в пьяном угаре Туманов даже гордился, что уходит только по собственному желанию и что не родился еще на свет такой человек, который уволит его на другом основании.
И вот снова не у дел.
Последний раз (а впрочем, может, и не последний) сыграл он блестяще, хотя никто не бросал к его ногам букетов роз. Некуда и некому было бросать цветы. Не было сцены. Был длинный коридор общей квартиры. Крепко спали жители после трудового дня, и только в одной комнате пожилая женщина поворачивалась с боку на бок, борясь с бессонницей.
В дверь постучали.
— Гражданка Львова здесь живет? — раздался густой голос.
Подумав, что сын прислал поздравительную телеграмму ко дню рождения, спутав, как всегда, на неделю этот день, старушка засуетилась, еле нащупала в темноте дверной крючок.
Не сказав ни слова, вошедший смело направился в комнату, дверь которой была приоткрыта. Неторопливо расстегнув полевую сумку, достал бумагу и карандаш. Ничего не понимая, смотрела Львова на незваного гостя.
— Паспорт! — повелительно произнес он. — Львова Авдотья Ивановна… Так, так… Сядьте.
Ошеломленная старушка присела на край стула и смотрела, как внимательно изучают ее бессрочный паспорт.
Затем так же внимательно гость изучил морщинки на лице хозяйки. И, наконец, спросил:
— Сколько лет занимаетесь ворожбой?
— Что ты, голубчик! — взмолилась Авдотья Ивановна. — Тебе кто-то наврал. Ей-богу, наврал. Карты, правда, есть. Но гадаю только о сыне, да так иногда пасьянс разложу. А чтоб посторонним или за деньги — никогда. Нет, нет! — И старушка обиженно поджала губы.
— Пригласите в качестве понятых двух соседей, я буду производить обыск. Деньги и ценности можете положить сами на стол.
Он издали показал близорукой женщине обложку какого-то удостоверения.
Львова положила на стол сберегательную книжку. Наличных денег не было. Составив протокол обыска и отпустив понятых, незваный гость строго наказал бабке прекратить ворожбу. Он удалился, второпях положив в карман старый будильник, который давно уже никого не будил и отставал на четыре часа в сутки.
Погасив свет, старушка подошла к окну и долго смотрела, как по широкому асфальтовому полотну, залитому огнями электрических фонарей, двигались сгорбленные, но еще широкие плечи, помятая шляпа и стоптанные лаковые туфли.
Это была последняя игра артиста Туманова.
За высоким забором
Поздно ночью, когда семья Бочаровых крепко спала, а в ставни стучал дождь, раздался лай собаки. Зинаида подумала, что вернулся из командировки муж, и, встав, пошла к двери. У входа стояла женщина в легком платье, насквозь промокшая.
— Пустите, пожалуйста… Плохо мне… Начинаются роды…
— Заходите скорее, — пригласила хозяйка.
…Прошел год.
Однажды к Бочаровой пришла молодая женщина и, смущенно улыбаясь, спросила:
— Не узнаете?
— Нет. А кто вы?
— Помните, ночью, в дождь, вы меня пустили? Дочку я у вас родила…
— Неужели это ты? — изумилась Зина. — Мне казалось, пожилая женщина была, а ты вон какая верба! — И она невольно залюбовалась, окидывая взглядом стройную, миловидную женщину. — Да что мы стоим-то? Пойдем в дом. Чаем угощу.
Долго сидели они за столом, разговаривая, как подруги, не видевшие друг друга много лет.