«Так оно, по всей видимости, и есть, — думал Дюрталь, — ибо, не имея никаких постоянных источников доходов, они живут на широкую ногу. А ведь католические издательства и газеты платят еще хуже, чем светские. Так что, несмотря на известность в клерикальных кругах, Шантелув никак не мог заработать писательским трудом достаточно денег для того, чтобы вести шикарный образ жизни.
Впрочем, не все тут ясно. Вероятно, эта женщина несчастлива в браке и не любит мужа — этот клерикал доверия не внушает. Но в чем заключается ее роль? Знает ли она о денежных махинациях Шантелува? Как бы то ни было, я не вижу, какой ей расчет связываться со мной. Если она заодно с мужем, здравый смысл подсказывал бы ей искать любовника влиятельного и богатого, а Шантелуву прекрасно известно, что я не удовлетворяю ни тому, ни другому условию. Ему очень хорошо известно, что я даже не в состоянии оплатить расходы на наряды его жены, не говоря уже о том, чтобы поддерживать их шаткое хозяйство. У меня около трех тысяч ливров годового дохода, и я сам едва свожу концы с концами.
Значит, дело в другом. Так или иначе, связь с этой женщиной, — решил Дюрталь, пыл которого в результате всех этих умозаключений заметно поубавился, — обещает мало приятного. Но до чего же я глуп! Само положение этой супружеской четы доказывает, что моя неизвестная корреспондентка — вовсе не жена Шантелува и, по зрелом размышлении, оно и к лучшему!»
ГЛАВА VIII
На следующий день буря, бушевавшая в его душе, немного улеглась. Образ незнакомки по-прежнему тревожил Дюрталя, но теперь по крайней мере он не преследовал его неотступно, а время от времени уходил в тень, и тогда черты ее лица, утратив четкость, становились зыбкими и туманными. Колдовские чары ослабли, и Дюрталь мог наконец перевести дух.
Мысль, внезапно мелькнувшая у него в разговоре с Дез Эрми, что незнакомка — жена Шантелува, в какой-то степени охладила его пыл. Если это она писала письма — а со вчерашнего он переменил свое мнение, ведь если хорошенько все взвесить, выходило, что больше некому, — тогда их будущая связь становилась крайне проблематичной, ибо таила в себе нечто темное, двусмысленное и даже опасное. Дюрталь теперь держался настороже и не позволял себе забываться, как прежде.
И все же в нем происходило что-то еще, что-то непонятное; никогда раньше он не думал о Гиацинте Шантелув, никогда не был в нее влюблен, и, хотя его привлекала загадочная личность этой женщины со странной судьбой, он, как правило, тут же забывал о госпоже Шантелув за порогом ее дома. Теперь же мысли о ней то и дело давали о себе знать, Дюрталь почти желал ее.
Образ незнакомки как бы наложился на образ госпожи Шантелув: Дюрталь не мог достаточно отчетливо восстановить в памяти Гиацинту, и на ее лице стали проступать черты выдуманной им женщины.
Несмотря на то что ему было противно лицемерное притворство ее мужа, госпожа Шантелув ничуть не теряла привлекательности в глазах Дюрталя, хотя его вожделение несколько спало. Он не особенно доверял Гиацинте, но нисколько не сомневался, что она могла стать занятной любовницей, которая скрывает свою дерзкую порочность под изящными манерами. Она как бы обретала плоть, переставала быть видением, которое он измыслил себе в минуту смятения.
Но если догадки Дюрталя неверны, если не госпожа Шантелув писала эти письма, тогда его настоящая корреспондентка явно проигрывала от одной только возможности превращения в знакомую особу. Образ ее становился более определенным, более земным, однако живого человеческого тепла от него не исходило. Очарование незнакомки быстро тускнело, по мере того как она обретала черты госпожи Шантелув, но если последней нечто чужеродное только шло на пользу, интригуя своей новизной, то незнакомка, напротив, многое теряла от той невольной, происходившей в сознании Дюрталя трансплантации некоторых вполне конкретных деталей знакомого женского образа.
Независимо от того, писала письма госпожа Шантелув или кто-то другой, Дюрталю стало легче, он, казалось, обрел спокойствие. Сколько Дюрталь ни проигрывал заново эту историю, он в глубине души уже не знал, что лучше: выдуманная женщина, пусть и утратившая в реальности часть своего обаяния, или Гиацинта, которая по крайней мере уберегла его от разочарования, ведь ему угрожало увидеть талию феи Карабоссы или изборожденное морщинами лицо мадам де Севинье.
Дюрталь воспользовался этой передышкой и снова засел за работу, но явно переоценил свои силы: стоило ему приступить к главе о преступлениях Жиля де Рэ, как он вдруг осознал, что не в состоянии связать двух фраз — писатель бросался за маршалом в погоню, настигал его, но на бумаге все выходило вялым, плоским, зияло пробелами.
Дюрталь отбросил перо, устроился поудобнее в кресле и перенесся мыслями в Тиффож, в замок, где Сатана, который упорно отказывался предстать перед маршалом, готовился, незаметно для Жиля де Рэ, вселиться в него самого, чтобы окончательно совратить его с пути истинного, низринув в кромешные бездны порока и преступления.
«По сути дела, это и есть сатанизм, — думал Дюрталь. — Вопрос видимых воплощений, стоящий испокон веков, — вопрос второстепенный. Дьяволу не обязательно принимать обличье человека или зверя, чтобы заявить о своем присутствии; ему достаточно тайно обрести обитель в тех человеческих душах, которые он, вводя в соблазн, подстрекает к кровавым, ничем не мотивированным преступлениям. Да, да, зачастую он обитает в людях без их ведома и делает из них покорных марионеток, внушив мысль, что подчинится заклинаниям, явится и выполнит свои обязательства, оказывая различные услуги в обмен на совершенные человеком злодеяния. Иногда одно только желание заключить договор с дьяволом позволяет ему проникнуть в нас.
Никакие современные теории Ломброзо и Модсли{41} не объясняют странных преступлений маршала. Объявить его маньяком было бы справедливо, если под этим словом подразумевать всякого, кто одержим навязчивой идеей. Но тогда каждый из нас в какой-то степени маньяк — от торговца, все мысли которого сводятся к барышу, до художника, поглощенного созданием своего произведения. Но почему и как стал маньяком маршал? Ни один Ломброзо на свете вам этого не скажет. Тут никак нельзя все свалить на повреждение головного мозга или на слипание его мягкой оболочки. Это всего лишь следствия, вытекающие из причины, которая нуждается в объяснении, но которую ни один материалист не объяснит. Можно сколько угодно заявлять, что нарушение функций мозговых долей порождает убийц и святотатцев. Известнейшие психопатологи нашего времени утверждают, что, изучив мозг сумасшедшего, можно обнаружить повреждение или изменение серого вещества. А хоть бы и так! Ведь тут же встает вопрос, является ли, к примеру, такое повреждение у бесноватой следствием ее бесноватости или она стала бесноватой из-за этого повреждения — даже если предположить, что серое вещество действительно повреждено. Растлители духа пока не прибегают к хирургическому вмешательству, не удаляют мозговых долей, обходятся без трепанации. Они лишь суггестивно воздействуют на ученика, внушая ему низменные мысли, развивая дурные инстинкты, исподволь подталкивая на путь порока, — так надежнее. И если беспрерывные внушения влияют на мозговую ткань испытуемого, это как раз доказывает, что поражение мозга — не причина, а следствие определенного душевного состояния.
И потом… потом, если подумать, разве не безрассудны теории, которые сваливают в одну кучу преступников и душевнобольных, бесноватых и сумасшедших? Девять лет назад один четырнадцатилетний парень, Феликс Леметр, убил незнакомого маленького мальчика, потому что хотел полюбоваться на его страдания и насладиться его криками… Он вспорол тому ножом живот, повертел в теплой ране лезвие, а потом перепилил ребенку шею. Леметр ни в чем не раскаивался, продемонстрировав на допросе вполне здравый ум и непомерную жестокость. Доктор Легран Дюсоль и другие специалисты терпеливо наблюдали за ним в течение нескольких месяцев, но так и не обнаружили никаких симптомов безумия, даже чего-нибудь похожего на манию. Леметр был довольно хорошо воспитан и никогда не был жертвой развратных действий.
Он, подобно одержимым, сознательным и бессознательным, совершал зло ради зла. Одержимые ничуть не безумнее монаха, уносящегося в горние выси из своей кельи, или человека, который делает добро ради добра. Их состояния не имеют никакого касательства к медицине, это просто два противоположных полюса души.
В пятнадцатом веке две эти крайности воплощали собой Жанна д’Арк и маршал де Рэ. Нет никаких причин Жилю оказаться безумнее Орлеанской Девы, чье чудесное исступление не имеет ничего общего с душевным расстройством или бредом!
В крепости по ночам наверняка происходили ужасные вещи», — думал Дюрталь, мысленно переносясь в Тиффожский замок, который он посетил в прошлом году, сочтя полезным для своей работы побыть в обстановке, где жил де Рэ, и подышать воздухом развалин.
Остановился Дюрталь в небольшой деревушке, расположившейся у подножия старинных башен. Вскоре он смог убедиться, что в этом захолустье на границе Вандеи и Бретани по-прежнему живет легенда о Синей Бороде. «Этот юноша плохо кончил», — говорили о нем молодые женщины. Их деды и бабки, не такие смелые, крестились, проходя вечером мимо крепостных стен. О загубленных детях тут не забывали. Маршал, которого знали теперь лишь по прозвищу, все еще наводил страх.
Каждый день Дюрталь отправлялся с постоялого двора, где он жил, в замок, возвышавшийся над долинами Де-ля-Крюм и Де-ля-Севр, против холмов, изборожденных гранитными глыбами, поросших огромными дубами, чьи торчащие из земли корни походили на потревоженных в своих гнездах гигантских змей.
Казалось, он очутился в Бретани. То же небо и та же земля — печальное тяжелое небо, словно постаревшее солнце, которое слабо золотило траурную чернь вековых лесов и покрытый седым мхом песчаник; земля, насколько хватал глаз, представляла собой бесплодную песчаную равнину с ржавыми лужами, испещренную скалами, усеянную розовыми колокольчиками вереска, маленькими желтыми стручками утесника и пучками дрока.