Взаимоотношения с публикой — отдельная тема. Сменялись поколения, приходили и уходили кумиры, а авторитет Райкина, его особое место в искусстве эстрады оставались незыблемыми. Годы брали свое, сдавала память, утрачивалась легкость движений, но сохранялась атмосфера единения с залом, на протяжении полувека сопутствовавшая каждому его выходу на сцену. И самый рядовой, непремьерный спектакль превращался в единственный в своем роде праздник. Нередко случалось, что зрители поднимались с мест, стоя приветствовали любимого артиста. Мне довелось это наблюдать и в Москве, и в Ленинграде, где театр работал несколько месяцев в течение последнего в жизни Райкина 1987 года.
Что это? Имидж, как принято говорить нынче? Магия таланта? Аура, окружающая его личность? Не знаю, но у него, по-видимому, имелся некий код, с помощью которого происходило общение со зрителями. Не случайно, мне не раз приходилось слышать, что его не волнует, когда редакторская рука выбрасывает из монолога какую-то острую фразу. «Я сделаю паузу, промолчу,— говорил он,— и будет ясно без слов. Даже еще острее. Публика все поймет». И она действительно понимала.
Райкин не был ни теоретиком, ни философом. Он воспринимал окружающий мир чисто эмоционально, но, быть может, именно поэтому его миниатюры, а он всегда в той или иной мере был их соавтором, попадали в самые болевые точки нашей действительности.
Искусство Райкина всегда было очень серьезно и прежде всего по отношению к нему самого художника. Но молодого Райкина горячо полюбили за великолепную «несерьезность», искрометную комедийность его серьезного искусства. Попасть на спектакль Ленинградского театра миниатюр, где бы он ни работал, было всегда непросто. Счастливчикам артист дарил три часа очищающего душу смеха. А те, кому не удавалось побывать на спектаклях, приникали к приемникам, чуть заслышав знакомый глуховатый голос.
Артистом было создано целое направление в нашем искусстве, практически не имеющее аналогов за рубежом. Под непосредственным влиянием Райкина родились театры Геннадия Хазанова, Евгения Петросяна, Романа Карцева и Виктора Ильченко. Благодаря Райкину новыми именами обогатилась и сатирическая литература. Самое крупное из них — Михаил Жванецкий. Пройдя школу Райкина, он нашел свою неповторимую интонацию. Пути разошлись — каждый из них наделен слишком яркой индивидуальностью, сформирован своим временем. Райкину чужды сгущенная парадоксальность, усложненность, свойственные вещам зрелого Жванецкого. На рубеже 70—80-х годов прозрачная ясность, психологизм райкинского «абсурдного» мира обернулись у Жванецкого неким «театром абсурда», не требующим никаких психологических мотивировок. «Как у Жванецкого» — говорят сегодня. «Как у Райкина» — говорили еще вчера. «Закончившие высшую школу А. И. Райкина,— пишет Жванецкий,— привыкают нестись вперед головой. Так и пробиваем лед — кто-то сверху ломом, мы — снизу головой. Привыкаем не бояться написанного самим собой, не дрейфить от своего мужества».
Говорить о демократизме великих людей стало общим местом. И тем не менее, не могу не сказать, что в повседневном общении Аркадий Исаакович был неизменно приветлив, прост, никогда не давал оснований почувствовать дистанцию, разделяющую его с собеседником.
Простотой в высоком смысле слова отличалось и искусство Райкина. Все, что от него исходило, было близко, понятно, мгновенно запоминалось и распространялось. В его смехе не было ни снобизма, ни высокомерия. Представим себе на минуту, что значил свободный, раскованный смех в военные и послевоенные годы. Он позволял расслабиться, пусть ненадолго, но снять шоры с глаз, взглянуть на себя и окружающее без той запрограммированной жесткости, что определяла тогда нашу жизнь. Не случайно смех вызывал раздражение, опасение, даже ненависть различных инстанций, презрительно относившихся к «шутам».
С годами не только художественный, но и человеческий авторитет Райкина стал столь высок, что он мог себе позволить в больших вступительных монологах обращаться напрямую к собеседникам — зрителям. Говорить с ними, делиться мыслями обо всем, что его волновало: о правде и лжи, добросовестности и разгильдяйстве, порядочности и подлости, и о многом, многом другом. Его внимательно слушали. Следили за ходом мысли и все же ждали, когда начнется серия райкинских волшебных превращений, когда мысль материализуется в человеческом облике и характере, всегда точном, безупречно художественном.
Реальный мир населялся персонажами, созданными воображением артиста и рожденными из его плоти и крови. При всей обыденности этот мир приобретал гротескные, фантастические очертания. Обнажалась нелепость кажущегося разумным и незыблемым порядка. С позиции здравого смысла и ясного ума артист взрывал этот «разумный» мир и, превращая зрителей с своих союзников, заставлял их смеяться над ним. Но «над кем смеетесь»?
Из огромной толпы райкинских персонажей выделяются лица значительные, по-своему этапные. Они как бы замыкали определенные исторические периоды нашей жизни. Так, в монопьесе «Лестница славы» В. Полякова с грохотом обрушивалась золоченая лестница, по которой уверенно поднимался человек. В начале вполне скромный и симпатичный, он с каждой новой ступенью терял человеческий облик. В финале не оказывалось уже ни лестницы, ни вознесшегося на вершину грозно рычащего существа.
Шел 1953 год. Менялись верхние этажи власти, падали правители. В исполнении Райкина монопьеса Полякова, которую можно было бы сыграть как некий частный случай, сатиру на очередного вознесшегося бюрократа, точно соотносилась с происходящими историческими катаклизмами. Было ли это смешно? Как мне вспоминается — скорее, страшно.
И еще один виток истории — вариант подобной «лестницы»— «Юбилей» А. Хазина (1964 г.). Некто Пантюхов, от френча до мозга костей продукт своего времени, передвигался от одного руководящего поста к другому. Чем только он не руководил! Каких только указаний не давал! С кем только не боролся! Юбилейная речь Пантюхова заканчивалась неточной цитатой из В. Маяковского: «Читайте, завидуйте, я гражданин СССР!» Внимательные зрители могли заметить, что именно такую же неточность допустил однажды в своем выступлении Н. С. Хрущев.
Но дело не в прямых аллюзиях. Они у Райкина встречались редко. Суть была в типичности фигуры Руководителя, выпестованного административной Системой и державшего эту Систему на своих плечах. При помощи комедийного, насыщенного репризами текста Райкин высмеивал дремучее невежество своего персонажа и одновременно сокрушался абсурдностью его указаний и действий, особенно губительных для науки и искусства.
При всем сочувствии к людям, бессмысленно прожившим свою жизнь, заблуждающимся, грубым, он лепил их фигуры резко, определенно, не жалея красок. Задолго до наступления гласности Райкин в своих миниатюрах устанавливал диагнозы заболеваний, поразивших разные сферы нашей действительности: социальную, научно-техническую, экономическую. Он говорил о наших бедах, со временем все меньше и меньше рассчитывая на то, что его слова могут что-то изменить.
А порой Райкин чувствовал, что мало говорить со сцены. Он ходил в соответствующие учреждения (благо его имя служило пропуском в любые кабинеты), убеждал, доказывал. Но ничего или почти ничего не менялось. «Я боролся, боролся и до чего доборолся! — сказал он мне как-то с грустной улыбкой.— Смешно! Вот получил удостоверение за номером первым: «Дано А. И. Райкину в том, что он работает в театре под руководством А. И. Райкина».
Сильному человеку невозможность что-либо изменить грозит ощущением трагизма, распадом личности. Личность Райкина, по счастью, не поддавалась распаду, но печать трагизма легла как на его последние работы, так и на все его мироощущение. Чтобы оставаться самим собой, приходилось платить. Он платил и за ценой никогда не стоял. Райкин полюбил уединение. В Москве уезжал в Матвеевское в Дом ветеранов кино. Во время гастролей театра в Ленинграде — в Дом творчества «Репино». Там мне посчастливилось провести с ним несколько дней, заполненных работой над «Воспоминаниями». Его жизнь шла по строго заведенному распорядку. После двух свободных дней два вечера подряд играл большой, трехчасовой спектакль «Мир дому твоему». Возвращался около часа ночи в Репино, где в номере, заставленном цветами, его ждал холодный «домотдыховский» ужин. По моим наблюдениям, в быту он был на удивление нетребователен и неприхотлив. Не случалось, чтобы попросил в столовой заменить какое-то блюдо. Его радовал (во всяком случае, так казалось) скромный чай, который мне удавалось «сервировать» ему в этих походных условиях.
Сразу после завтрака мы начинали работать. Небольшой отдых после обеда, получасовая прогулка и снова работа. Вечером шел в кино — помнится, мы вместе смотрели двухсерийную комедию Г. Данелия «Кин-дза-дза», фильм В. Абдрашитова «Плюмбум или Опасная игра». После просмотра любил обменяться впечатлениями, поговорить со знакомыми. Всегда собранный, приветливый, неизменно элегантный, он оказывался в эпицентре всеобщего внимания.
В отличие от многих своих коллег Аркадий Исаакович отличался широтой интересов, жизненной активностью, не поддававшейся ни возрасту, ни усталости, ни болезни. Постоянно посещал театры, выставки, концерты. Я встречала его и в «Ленкоме» на «Диктатуре совести», и в Доме культуры медиков на очередном юбилее бывшего театра-студии М. Розовского «Наш дом». Радовался успехам молодых. Очень нравились ему фильмы Алексея Германа, которого он знал еще мальчиком, будучи хорошо знаком с его отцом: «Вот бы пригласить Алешу поставить у нас спектакль!»
В эти последние годы и месяцы Райкин много думал о будущем своего театра. Изменения в политической жизни радовали и одновременно заставляли размышлять о содержании сатирического искусства в условиях гласности. Понимал, что нацеленность на социальную критику должна уступить место интересу к личности человека, к его духовному миру. Новый спектакль, над которым он работал с писателем С. Альтовым, сохранял прежнюю структуру, однако Райкин видел, что обновления требует не только содержание, но и форма. «Нельзя бесконечно эксплуатировать ту форму, в которой мы привыкли играть. Молодежь может нас не понять. А театр, который не посещается молодежью, мертв»,— говорил он мне не раз, утверждая и вместе с тем как бы спра