«Без меня баталии не давать» — страница 1 из 77

«Без меня баталии не давать»


ОТ АВТОРА


Пётр ещё при жизни был назван Великим. И чем более мы отдаляемся от его времени, тем более убеждаемся в истинном величии этого гения.

Со времён древности история сохранила нам сотни имён знаменитых людей — царей, полководцев, учёных. Но мало кто из них, даже самых прославленных, может встать вровень с Петром I, ибо во всех видах своей деятельности он был талантлив, многогранен и неповторим.

О нём написано много научных и художественных книг, ещё больше появится их в будущем, но ни один автор не может сказать: «Я написал о Петре всё». Пётр неисчерпаем, как океан, необъятен, как Вселенная.

В романе «Без меня баталии не давать» автор постарался показать Петра в наиболее яркие и значительные периоды жизни: во время поездки за границу за знаниями и Полтавской битвы, где во всём блеске проявился его полководческий талант. И Пётр Великий ошибался, но именно как гений он умел учиться на ошибках. Разбив шведов под Полтавой, он, отмечая победу, пил за здоровье своих «учителей», как называл он шведских генералов. Даже в этом — в признании заслуг своих врагов проявилось величие Петра и великодушие гения.

Пётр Великий — гордость русского народа и непреходящая слава России.



Доброму другу Галине Фёдоровне посвящаю

Автор.


Часть первая«...И УЧАЩИХ МЕНЯ ТРЕБУЮ»1697-1698 гг.

1Накануне



Только великий народ способен

иметь великого человека.

С. М. Соловьёв


У подьячихи Авдотьи Евменовны Золотарёвой день радостным выдался. Её муж Евстигней повёл ныне сына их Василия в Посольский приказ дьяку казать на предмет приискания места там же, где сам трудился в должности подьячего. Сам-то Евстигней цельный год учил сынка грамоте, чтению по Псалтыри, а ещё писать на бумаге.

По чтению-то сынок-золотце Васенька весь Псалтырь на зубок взял, и, когда начинал честь его вслух, мать Авдотья с замиранием сердца слушала, благоговея, а то и слезилась, за сына радуясь. Вот с письмом трудно шло, Евстигней за кажну букву шибко серчал на сына. «Пишешь как курица лапой, — долбил по голове недоросля. — С таким письмом не то, что в приказные, а и в площадные не возьмут». Однако ж додолбил-таки. Хороший почерк стал у Васеньки, буквы ровные, стройные, ровно горшки на полке.

   — Ну вот, — сказал намедни Евстигней, — теперь не стыдно и дьяку показать.

И вот ушли с самого ранья, а бедная подьячиха ровно на иголках, сидеть не может, мечется по избе туда-сюда, на кухне едва квашню не опрокинула, хорошо девка Дунька подхватить успела.

   — Да ты что, Евменовна, в себе ли?

   — Ох, молчи, девка.

   — Радоваться надо, что сына в приказ берут.

   — Я и радуюсь, но что-то сердце шибко волнуется. Как там Васенька?

   — А что Васенька? Пишет гораздо, такие-то завсе на вес золота. Чего беспокоиться?

   — Вот когда у тебя такой свой будет, единственный, вот тогда и поймёшь материнско сердце.

Нет, не обмануло ретивое подьячиху, не обмануло. Вскоре явился Васенька, встал в дверях бледный, испуганный.

   — Что? — едва выдохнула Евменовна. — Неужто не взяли?

   — Взяли, — пролепетал сынок со всхлипом.

   — Так что ж ты, — облегчённо вздохнула подьячиха, поняв, что сынок от радости слезу сглотнул.

Парень опустился на лавку у печи, просипел:

   — Пи-ить.

   — Дунька, воды, — скомандовала подьячиха.

Девка скоренько притащила из сенок ковшик воды с ледком. Васенька попил, поставил ковш. И, словно от воды выпитой, явились слёзы на глазах.

   — Пропал я, маменька, пропал.

   — Христос с тобой. Что так-то? Ты ж сказал, взяли.

   — Взяли. В волонтёры, маменька, взяли.

   — В каки таки волонтёры? Что ты городишь? Ты ж в писчики поступать пошёл.

   — Вот то-то, — всхлипнул Васенька. — Пошёл в писчики, угодил в волонтёры.

   — А что ж отец-то?

   — А что отец?

   — Ну как же, он же с дьяком договорился.

   — А что тот дьяк? Государь явился, он вместе со всеми носом в пол пал.

   — Какой государь?

   — Какой, какой. У нас один он, Пётр Лексеич. Царь.

   — Ты расскажи хоть толком, сынок, — попросила Евменовна, тёплой ладонью отерев слезинку со щеки у сына. — Как было-то?

   — Ну как? Пришли. Дьяк посадил писать меня, проверить, годен ли по письму я. Пишу я, он за спиной стоит. «Изрядно, — хвалит, — изрядно». А тут на вот те, царь на пороге. Все пали перед ним, а я замешкался, из-за стола вылезая. А он-то в два шага — и уж возле стоит. «Ты написал?» — спрашивает, лист беря. Я, отвечаю. «Значит, грамотен?» Грамотен, говорю, государь, вот пришёл место в приказе просить. «Место в приказе?» — переспрашивает. А тут дьяк с колен поднялся, говорит, вот, мол, государь, к себе берём парня. А царь и скажи: «Вас тут, чернильных душ, и так густо, а я парня в волонтёры забираю». Повернулся к сопровождающему кому-то: «Плещеев, запиши его в свою десятку». И пошёл к главе приказа, к Нарышкину[1]. Плещеев записал меня и велел к двадцать третьему февраля на Красной площади быть, оттель, сказал, за рубеж побежим.

   — Но ты б сказал, мол, жениться собираешься, уж и невеста, мол, есть.

   — Сказал я.

   — А он?

   — А он засмеялся, говорит: «Женитьба — не гоньба, поспеешь».

Вот тебе и нарадовалась подьячиха.

   — Это всё ты, дура стоеросовая, — напустилась на Дуньку. — Ты сглазила.

   — Я? — дивилась девка.

   — Ты молотила: «Сынка в приказ берут». Вот и накаркала. Бедный мой дитятко, — причитала Евменовна, приклоняя к себе голову сына. — Да за что нам напасть этакая? За каки таки грехи?

Дуньку за язык дёрнуло:

   — А може, в волонтирах-то лепш, чем в писчиках.

   — Замолчи, дура, — рявкнула подьячиха и опять завыла ровно по покойнику: — Да кабы знать нам беду эту, да рази б пошли мы в приказ этот проклятущий.

Вытьём своим травила Евменовна не только себя, а и сына своего разнесчастного. Вася тоже слезами заливался, правда, не выл, лишь соплями швыркал. Жизнь-то у него рушилась, ему уж и невесту присмотрели у Бухвостовых, сказывали, девка кровь с молоком, рассчитывали, как Васятко устроится в приказе да станет деньгу получать, так и женить можно. А вот как обернулось. В волонтёры какие-то записали, за тридевять земель гонят. Было б за что, а то ведь ни сном ни духом — и нате вам.

К вечеру побитым псом явился из приказа домой сам Евстигней. Был невесел, хотя и в подпитии, наверное, кому-то челобитную писал, заработал на кружку.

Хлебал щи, вздыхал тяжело, каялся:

   — Как же я, старый хрен, не сообразил. Надо б было с недельку потерпеть, пока это треклятое Великое посольство отъедет[2]. Тогда б и тащить Васятку к дьяку. Эх!

   — Что это ещё за посольство-то? — тихо спрашивала жена, за день выревев всю силу свою.

   — Да царь хотит других государей на турка сговорить, чтоб, значит, не нам одним с ним воевать.

   — Так Васенька-то при чём?

   — Да с посольством царь волонтёров везёт, чтоб учить делам разным, чтоб строить могли и прочие разные художества делать. Вот и набирает молодых да здоровых.

   — Ну а Васятко-то...

   — Что ты заладила, Васятко, Васятко. Когда он вон и голицынских детей гонит, Долгоруких, Черкасских, Волынских, Урусовых и даже имеретинского царевича Аргиловича записал. А вы — Васятко. Царь сам десятником с имя записался.

   — Как? Царь десятником?

   — Вот именно. Первым десятником Гаврила Кобылий едет, вторым сам царь записался Петром Михайловым, а третьим Фёдор Плещеев. У этого как раз не хватало до десяти, а тут вот мы и навернулись. Ах, кабы ж знать-то.

   — Так их что? Всего тридцать и едут?

   — Это волонтёров только столько. А в посольстве будет более сот двух, у нас в приказе списки составляли.

Царь едва ль не кажин день у нас бывает. Ах, как же я обмишурился, старый хрен! Было-к подождать недельку. И на ложе в темноте долго ворочался и кряхтел подьячий Евстигней Золотарёв, казня себя за промашку.

   — А что, если Васятке не явиться, да, всё, — шептала жена.

   — Как это не явиться? Да меня тогда не то что с приказа выгонят, батогами, а то плетьми забьют, а дом и всё жилое на государя отпишут. Ты в уме, старая? Он ведь, царь-то, ни на что не смотрит, у бояр вон деревни за это отымает, даже своих нарышкинских гонит[3].

   — Ох, Господи, что ж делать? — вздыхала жена, всхлипывая. — Васятку жалко.

   — А мне, думашь, не жалко? Мысль лелеял стол ему свой в приказе передать, на то и выучил грамоте. А оно, вишь, как обернулось.

   — Знать бы, так лепш и не учил бы.

   — Тогда б жениться не разрешили. Царь не велел городских венчать, ежели не грамотны.

   — Ох, час от часу не легче.

   — То-то и оно, куда ни кинь, кругом клин. Ему-то, злыдню, радость. А нам?

   — Кому радость?

   — Как кому? Царю. Ныне вон в Немецкой слободе у главного посла Лефорта[4] гуляют, отъезд посольства обмывают. Двадцать третьего отъехать хотят.

   — Двадцать третьего? Дак когда ж мы соберём Васятку-то? Это ж завтра уже.

   — Кода хошь, а собери. Встань поране.

   — С ём бы слугу надо какого-никакого.

   — А где его взять? Дуньку, чё ли, пошлёшь?

   — Ну можно энтого татарчонка, который в хлеву живёт.

   — Курмашку, чё ли?

   — Ну, его. Кого ж ещё. Тут он чё? Захребетником. Хлеб зря ист. А при Васеньке б состоял, где-нито и подсобил в чём, сварить чё, сбегать за чем, сорочку простирать, кафтан починить. Да мало ли.