Без музыки — страница 22 из 49

— Это было бы понятнее и, если хочешь, даже честнее, — говорит Вера и либо берет сигарету, неумело сжимает ее посередине, либо наливает в стакан воды. Ей кажется, этими движениями она поясняет, расшифровывает смысл своих слов.

— Отчего же честнее? — возражаю я.

— Честнее, — упрямо повторяет Вера. — Неважно, что там случилось на самом деле и какие причины задержали тебя. Ты забыл — простейшая из всех существующих правд. Почему? Потому что я знаю, ты можешь забыть, а значит, поверила бы. Ты не понял главного. Твой поступок, даже окруженный ореолом твоих объяснений, поступок осознанный. Ты поступил так, потому что посчитал: так поступить можно. Что тебе помешало приехать? Твоя репутация, страх, соображения выгодности? Теперь это не имеет никакого значения. Суть в другом — каждое из этих соображений оказалось для тебя первостепеннее наших с тобой отношений. Тебе казалось, что, поступи ты иначе, тогда непременно разрушится уже созданное тобой. И поэтому ты сделал выбор: пожертвовал несозданным, потому что несозданное разрушить нельзя. Но ты ошибся. Лучше бы ты забыл.

Я часто думал над этими ее словами. Мне представлялись они истерикой, капризом. Я полагал, что Вере не следовало их говорить. Она могла думать так, но говорить подобных слов не следовало.

Ложь начинается не тогда, когда она высказана, а когда однажды кем-либо защищено право на ложь. Не существует вопроса, что лучше: правда или ложь? Это понятия разного смыслового и нравственного рода. Ложь не может заменить правды. Ложь может заменить только ложь.

Она выслушала меня очень сосредоточенно. Долго молчала, а ее ответ ей дался не сразу:

— Я не хотела лжи. Я хотела, чтобы ложь, предложенная мной, была правдой.

В своих отношениях мы как бы вернулись назад за черту тех внезапных слов «давай поженимся». Разрыв нас не устраивал обоих. Но и неспешное повторение пройденного, не сулившее особых открытий, нас тоже не устраивало. Мы растерялись. Мы не знали, как лучше распорядиться нашей размолвкой. Сказать, что ее нет, — значит в понимании Веры, пренебречь теми уроками, которые должен извлечь я из этой размолвки. Сказать, что она есть, — значит оставить за размолвкой право на некое долгожительство и предложить нам обоим иную формулу отношений, замешанных на моложавом бодрячестве, будто в твоем распоряжении целая вечность.

Устать в этой жизни можно от всего: от удачи, если она нескончаема; от любви, если она легко доступна; от боли, если она постоянная; от ссоры, если она не приближает вас к правде, а лишь добавляет разрушений и разрушений.

Я не стерпел и сказал ей об этом.

У нее не появилось даже желания защититься.

«Возможно, мы не искушены в ссорах, — подумал я, — мы рано начали уставать».

Однажды шли мимо загса и, не сговариваясь, свернули туда. А когда вышли, долго и с недоверием разглядывали друг друга. Желали убедиться в достоверности самих себя. И уходили от загса нерешительно и опять же оглядываясь не назад, не в конец улицы, где белел отремонтированный особняк, а чуть вбок, друг на друга, очень хотелось скрыть свое опасение, свое любопытство, свою радость удавшейся хитрости и думать про себя: «Это она, она сделала первый шаг». Так вот и шли, не заговаривая друг с другом, а в голове стучало: «Значит, осенью», «Значит, осенью». Без уточнения месяца, числа. А так вот объемно — осенью. Намек, отдушина для поступка. Еще можно перерешить.

Прошли одну улицу, следующую. Все, дальше идти некуда — ее дом. Запрокинув голову, смотрю на светящиеся окна ее квартиры. Понимаю, надо что-то сказать и уместить в эти слова наше настроение, наше отношение к тому, что случилось часом раньше. И чтоб была в тех словах и радость, и испуг, и удивление. Очень необычными должны быть эти слова. Таинственные окна, я смотрю на них с неприязнью. Я еще ни разу не был там, по ту сторону этих окон. Нет, не созревают в моем сознании необычные слова. Смотрю на окна и говорю с грустью:

— Там нас не ждут. — И, не обращая внимания на идущих, наклонился к ее лицу, почувствовал губами жаркое тепло щеки и, обдувая завитки волос, из-под которых выглядывало аккуратно прижатое ухо, стал целовать его, шептать: — Осталось семьдесят два дня.

* * *

Регистрация брака была назначена на сентябрь. Говорят, что браки, которые случаются осенью, более устойчивы. Глупость, конечно, но хочется верить.

Я отмечаю в себе странное тяготение к самоанализу. Упорное желание увидеть себя со стороны. Раздвоиться, выйти из себя и посмотреть на себя, зная точно, что тот второй — тот же самый ты.

Какой была моя прежняя жизнь? Я не склонен ее излишне драматизировать, однако и упрощать ее было бы опрометчиво с моей стороны. В этой жизни было достаточно маяты, неустроенности, невоплощенных надежд, мимолетных радостей. От большой беды бог миловал, ну а малых я не считал. Да и не понимал, где начиналась радость и как, подчиняясь каким законам, она вдруг превращалась в беду.

Мне всегда казалось, что моим поступкам недостает рациональности. Они не были случайными, нет. Совершая эти поступки, я был убежден в их правомерности. И все-таки… Путь до поступка для меня столь многотруден, что на сам поступок порой не хватает сил. Потому и выглядел он вялым и даже поспешным. Это не от бездумности, упаси бог. Скорее из-за отсутствия самоконтроля. Человек должен уметь управлять собственными сомнениями. Я не умею. Мне нравится определенность, но в той же мере она и пугает меня. С одной стороны, что-то решено до тебя и за тебя волей обстоятельств, судьбы, а значит, твоих сил на то уже не потребуется. С другой стороны, ты ограничен в собственных сомнениях. А где более всего выражается твоя свобода, нежели не в них. Хочу, подумаю так, хочу, подумаю иначе.

Я сделал для себя открытие. Сомнения хороши тем, что они не обусловлены поступками. А значит, нет урезания твоей свободы — ты волен и не поступать. В этом смысле моя нынешняя жизнь никак не повторяла жизнь прошлую.

Теперь каждый прожитый день утратил ощущение абстрактности. Дни стали моими. Не днями вообще, единицами, принадлежащими общему времени, а днями моей жизни, которая по мере их прохождения становится меньше во временном исчислении. И я почувствовал потребность воспротивиться этому стихийному уменьшению. Либо уменьшить игольное ушко, щель в вечности, в которую пропадал, вытекал этот день. Либо увеличить сам день, сделать его объемнее, нагруженней, чтобы он уже не мог так безостановочно пропасть, соскользнуть в никуда, чтобы щель, предназначенная для него, оказалась ему неразмерной. И, даже утекая, он оставлял бы на рваных краях этой щели куски своей объемной плоти, плоти разума и дела.

Я часто стал себе говорить, что не так живу. В ночные часы, донимаемый бессонницей, я анализировал, взвешивал прожитый день, выискивал ошибки. Если раньше прожитый день был предназначен для одного меня, рассуждал я, то теперь его должно хватить на двоих.

Этот период своей жизни я мог бы назвать периодом предчувствия перемен. Не ожиданием перемен, а именно предчувствием их. Ожидать можно безлико: будет — не будет, с минимальной степенью вероятности.

Предчувствовать можно лишь то, что будет обязательно, единственным неизвестным в этой цепи является время ожидания, которое может быть большим или малым. Мы не стали встречаться чаще. Вера что-то взвешивала, высчитывала, сопоставляла, всячески оттягивая мой визит к ее родителям.

Я пробовал высмеивать ее опасения, ее страхи перед суровостью и несговорчивостью отца, но переубедить ее, заставить признать свою неправоту я не смог.

— Ты плохо знаешь моего отца, — твердит Вера, и руки ее ложатся на мои руки, прикрывают их сверху. Жест должен обозначать согласие, ласку. На самом же деле я чувствую скрытую силу этих мягких и хрупких рук, и ложатся они таким образом, что сковывают мое движение. Это маленькая женская хитрость. При разговоре я обычно жестикулирую. А так мои руки скованы, и я молчу.

Никаких сил недостанет убедить ее в обратном. «Ну хорошо, — говорю я себе, — буду молчать. Но не думать, не думать я об этом не могу. Когда-то же такой день наступит, и, сочтет его Вера подходящим или не сочтет, он станет реальностью: с родителями придется знакомиться. Судя по ее настроению, таким подходящим моментом может оказаться день свадьбы».

Этакая водевильная ситуация. Звонок в клокочущую смутным недовольством квартиру. Дочь, ничего не объяснив, куда-то умотала утром, и родительский упрек еще витает в воздухе: «В субботний день, когда вся семья…» Здесь лучше поставить многоточие. У нас еще будет возможность постичь суть слов: «Когда вся семья…»

Итак, два часа дня, звонок в клокочущую смутным недовольством квартиру. Мать открывает дверь и не может ничего понять. На пороге их собственная дочь в подвенечном платье. Рядом с ней этакий нагловатый тип, никогда ранее не попадавшийся на глаза.

— Только без паники, — говорит дочь. — Одевайтесь. Внизу надет такси. Регистрация через час.

— Отец, — говорит мать упавшим голосом, — посмотри, кто к нам пришел.

Отец, сдвинув очки на кончик носа, в домашних шлепанцах, в безрукавке на меху (отрепетированный домашний костюм пенсионера), появляется в дверях комнаты. Взгляд поверх очков бодливый, недоверчивый.

— То есть… — говорит отец. Это даже не фраза. Даже не реплика. Возглас, обозначение внимания. На большее отца не хватает.

Я молод, подвижен. Моя отличная реакция как нельзя кстати: мама падает в обморок.

Общий сюжет близок к оригиналу. Режиссура и декорации на усмотрение участников. Маленький спектакль, который я разыгрываю, Вера смотрит с удовольствием, с охотой смеется. Увы, но это пока все, чего я смог добиться.

И все-таки я не терял надежды убедить Веру.

«Мой будущий тесть — не подарок. — Я готов принять информацию как исходную. — Он жаден. А жадные люди всегда подозрительны.

Тесть непременно узнает, что мы подали заявление. И нет большой разницы — узнает ли накануне или спустя пять, десять дней. Его мозг, его натура, всегда нацеленные на обязательную прибыльность, ничего не поделаешь — врожденный рационализм. Тебе это известно лучше, чем мне. Его фантазия будет подчинена ответу на единственный вопрос (в том, что идея умалчивания принадлежит мне, у тестя не возникнет сомнения): почему замалчивался факт женитьбы и какую выгоду от этого замалчивания буду иметь я? Полагаю, что соображения этического, как, впрочем, и нравственного плана в расчет тестем приниматься не будут. Тесть — мужчина серьезный, касательно чувствований настроен категорически. Все эти умствования — от лукавого, считает тесть. И произносятся вслух с единственной целью — скрыть истинный интерес, овеществленный и материализованный в рублях. Еще лучше в сертификатах. Но на сертификаты зять, видимо, не потянет».