Без музыки — страница 24 из 49

Но родители радовались, радовалась моя первая жена, и я, захваченный этим пенистым потоком всеобщей радости и оглушенный им, понесся в мир невиданного и загадочного.

Это уже потом я стал кропотливо доискиваться до сути и даже очевидное ставить под сомнение. А пока меня несло, и я был рад этому безостановочному и необременительному движению.

Первые два года нашей совместной жизни походили на повторение пройденного. Я понимал, что это обманчивое ощущение, но понимание не исключало самого ощущения, скорее, усиливало его.

Все оказалось предсказуемым. Даже ссора не удивляла жену. Она непременно говорила: «Я ждала этого конфликта. Если хочешь, он даже необходим. Теперь-то ты убедился, что экспромт в любви не так безобиден». Новые расходы — она была прирожденной хозяйкой. Мне завидовали. К нам зачастили гости. Непременно к обеду. Непременно в субботу.

Ком семейного счастья рос на глазах. Программа бытия и быта, рожденная в атмосфере пляжной идиллии, обрастала новыми идеями. Что-то зачеркивалось (смущали масштабы), что-то еще до воплощения устаревало и представлялось ненужным. Все эти мифические построения требовали своих глаголов: купить, достать, пробить, устроить.

Слова моего бывшего друга Коли Морташова в этом случае будут очень уместны: «Быт эволюционизировал». Быт имел свою линию поведения. В наши души стучался главный вопрос этого самого бытия — дети.

Если бы потребовалось дать краткое определение тому первому браку, сохранив ощущение достоверности для самого себя, я бы назвал его вязким. Так бы и сказал: «Вязкая жизнь». Достаточно странное определение для жизни, но что делать. Я же говорил — важна достоверность.

Жизнь, которая до сих пор считалась неустроенной (согласитесь, женитьба почти в тридцать лет — достаточное свидетельство тому), эта самая жизнь преобразилась и стала складываться с поразительной быстротой. Меня буквально обволакивало со всех сторон: мои желания и нежелания предугадывались с одинаковой прозорливостью, я чувствовал, как погружаюсь в незнакомое состояние абсолютной благодатности.

«Полно, — думал я, — да может ли быть такое?»

Все-все привычное доныне толковалось иначе. Я растерялся. Скорее всего, мне не хватало навыка. Я был уверен: обман существует, но где? В той ли предшествующей жизни, что была до того, в которой все казалось сложившимся, привычным, имело точное определение: я из невезучих, у меня скверный характер, женщинам со мной тяжело. Или здесь, сейчас, вокруг меня? Вся эта устроенность, прилаженность и есть главный обман? И мне лишь остается понять, во имя чего, зачем он существует?

Все хорошо только тогда, когда что-то плохо. Итак, моя неузнаваемо изменившаяся, устроенная личная жизнь, где поведение становится ритуалом: привыкаешь к словам, фразам, жестам; где роли расписаны заранее, как места за обеденным столом; где даже гости готовы подсказать, потому как в предыдущую субботу и в ту, что была до нее, дышалось и говорилось через два такта, а не через три, как вы изволили сбиться сейчас, чудо умиротворенного бытия — моя семейная жизнь сомкнулась над моей головой и растворила меня.

Она. Ну здравствуй! — Поцелуй в шею. — Как ты там? — Легкое движение руки — взъерошены волосы.

Я. Ничего нового. Сумасшествие, неразбериха. Устал.

Она. Сейчас мы тебя умоем. Сейчас мы тебя обласкаем. Сейчас мы тебя накормим.

Выхвачены из ящика шлепанцы, брошено на распорку полотенце. Кухня позвякивает, излучает бодрый аромат.

Она. Закрой глаза, у меня сюрприз.

Я. Что еще там?

Иду с закрытыми глазами. Натыкаюсь на какой-то предмет, морщусь от боли.

Я. Ей-богу, к чему эти игры?

Она. Открой глаза, цветок моей души. Да снизойдет на тебя благодушие и покой.

Нога заброшена на ногу, халат умопомрачительного рисунка: тореадор и раненый бык. Это все я уже видел. Халат — сюрприз прошлой недели. Ах вот оно что — кресло-качалка.

Она. Ты рад?

Улыбаюсь через силу.

Я. Мы залезаем в долги. Мы живем не по средствам.

Она зажимает уши. Протест, обида — все сразу.

Она. Вот, пожалуйста! — Из стола извлекается семейный гроссбух или что-то в этом роде. Мне зачитываются вслух мои собственные желания, высказанные два года назад.

Не станешь же объяснять ей, что то были лишь фантазии, не обремененные ответственностью, что слова, сказанные до женитьбы, — это позывные из другого мира. Не станешь же ей объяснять, что мои собственные траты никак не учтены в этом теперь уже ненавистном мне фолианте, который когда-то казался прелестной выдумкой маленькой хозяйки. Не станешь же объяснять, что всякий раз я собираюсь сказать ей и про наши долги, у которых есть два скверных свойства — они растут, и их надо возвращать. Еще что-то про неуемность наших желаний. Они были так естественны в пору, когда нас ничего не связывало, сами мечты представлялись дерзновенными и необременительными, ибо где-то в душе мы были уверены — их не придется воплощать. И только ложная стыдливость удерживала меня. Я боялся показаться скупым, расчетливым. И что еще хуже — услышать упрек.

Я сдерживал себя, я терпел. Мои друзья подсмеивались над склонностью моей жены к маленькому мотовству, успокаивали меня, ссылаясь на своих жен, грехи которых — истинное бедствие. А что касается меня, моей жены, то я — счастливчик и только моя привередливость не позволяет мне понять и оценить обрушившегося на меня счастья.

Вот так мы и жили. Дом наполнялся вещами. Я изворачивался, перезанимал деньги, чтобы поддерживать респектабельный вид дома, в котором все свидетельствует об устойчивом достатке. Потом я частенько вспоминал дни своего огнедышащего романа, задаваясь безответным вопросом, о чем я думал, какими чувствами жил, если сумел наплодить такое количество несуразных фантазий, от которых страдал еще больше трех лет, будучи женатым человеком. Мои желания, как правило, возникавшие экспромтом, хотя и считались незаконными и казались, в общем-то, мелочью, данью повседневному: цветы, духи, ресторан, билеты в театр, книги, — были, однако, приметами моей независимости. Маленьким бунтом против незыблемости и фундаментальности. В устах жены эти два эпитета обретали зловещее звучание. Быт довлел, матерел, становился объемнее. К нему уже нельзя было проявлять безразличие.

«То, что дорого стоит, — рассуждала жена, — и принадлежит тебе, тем особенно дорожишь и боишься потерять. В этом доме вещи — мои союзники. Ты к ним привыкаешь, с ними сживаешься — значит, ты прирастаешь к дому. Значит, и ко мне тоже. Я хочу, чтобы этот дом слился со мной. И меня уже никогда нельзя было бы вычленить из него».

Моя первая жена не страдала излишней застенчивостью. Рационализм был ее врожденным качеством. По нашим временам это не так уж плохо. Жена знала, чего она хочет, и желала исключить любые случайности. Я должен принадлежать ей. Так однажды ее собственный разум определил задачу. И с той минуты любой шаг, жест, поступок преследовал однажды обозначенную и теперь уже неизменную цель: если даже разладится, если даже разлюбится, то вещи, обладать которыми для меня и привычно и престижно, подадут свой голос. Голос за незыблемость, за фундаментальность. Да здравствует статус-кво!

Подобные разоблачения моей несостоявшейся сути происходили каждый день. Тут был важен тон.

Они не были похожи на ссору или разлад. Нескончаемый словесный поток, некий антураж дня, вперемежку с поцелуями, с заверениями в любви. Милая болтовня, к которой привыкаешь и в которую со временем начинаешь верить.

У меня портилось настроение, я чувствовал какое-то непоборимое отчаяние, искал немедленной встречи с друзьями. И там, не сдерживая себя, выплескивался до основания. Смешливость друзей, этакая дурашливость, подтрунивание надо мной.

— Что тебе ее слова, — выговаривали мне друзья, их лица буквально сочились улыбкой, — ты вытащил счастливый билет. Она заботится о тебе. Не гневи бога — живи.

Во всех разговорах, пересудах я проходил как капризный счастливчик, моя жена — как предмет всеобщей зависти. Друзья не скупились на похвалу. Мои же собственные излияния в их кругу по поводу неблагополучности личной жизни уподобились примете, по которой можно отличить меня, не увидев лица, не различив голоса, достаточно пересказать две-три фразы, и уже любой скажет непременно — Игорь Строков, его текст.

Когда человек находится на перепутье, чаще всего самые малозначительные детали предопределяют его конечный выбор.

Я хорошо помню это утро. Шел дождь. Холодный дождь последних дней октября. Капли, стекавшие по запотевшему стеклу, были так похожи на слезы, что невольная грусть обволакивала душу и ты сам себе казался обделенным. В такие минуты человек способен думать только о совершенных ошибках, о несложившейся жизни. Решения, принимаемые в такую минуту, явственно обделены радостью. Ибо печаль, пребывающая во всем облике озябшей природы, сливается с твоей собственной печалью. И даже одной этой причины достаточно, чтобы тоску, что сочится сквозь серую мглу и дождь, счесть нескончаемой.

Я был подготовлен к своему решению. Меня уже более трех месяцев терзали анонимные телефонные звонки. Поначалу они показались мне несуразностью, придуманной чертовщиной, но затем, по мере их повторения, мое отношение к этим вкрадчивым телефонным разговорам менялось. Я точно различал два голоса, которые хотя и старательно видоизменялись, но в этом своем усердии и благодаря ему были отличимы.

Всякий раз сообщалось что-то дотоле мне неизвестное из жизни моей жены. Назывались имена. Мне предлагалось повторить эти имена вслух, оказавшись наедине с женой, и проследить за впечатлением, какое они произведут на нее. Мне старательно разъясняли поступки моей жены, при этом проявлялась удивительная осведомленность о ее характере, привычках.

Я не знал, как себя вести. В моем поведении было много опрометчивого. Я бросал трубку, отключал телефон, грозил милицией. Мой тайный абонент оставался безучастным к моим угрозам. Стоило мне включить телефон снова, как спустя час или два раздавался звонок. Была еще одна особенность в этом преследовании. Ни разу (а телефонные звонки случались достаточно часто) самочинные правдолюбцы не наткнулись на мою жену. Я мог позавидовать их интуиции.