Без музыки — страница 26 из 49

— И которую надо одевать, — вдруг сказала жена и, никак не согласуясь с разговором, погрозила мне пальцем. — У меня для тебя сюрприз. Закрой глаза.

Эти слова доконали меня. Я понял: происходящее жену не интересует, и ей безразлично, вписывается эта нелепая фраза про сюрприз в наш разговор или не вписывается.

— Нет уж, извини. Я намерен выговориться. И прекрати мне затыкать рот дорогими тряпками! — Я еще хорохорился, продолжал возмущаться, однако нутром уже понимал, что и этот мой бунт окончится ничем.

— Выговоришься, выговоришься, — уступала жена. — Разве я возражаю? Ты прав.

Я не замечаю, как жена оказывается сзади меня и на мои плечи набрасывается новенький кожаный пиджак.

Удивительно, но почему-то в момент именно этого разговора я оказываюсь напротив настенного зеркала. Я вижу свое отражение, я успеваю заметить, как ладен пиджак, как он ловко на мне сидит, даже в таком вот небрежно наброшенном виде. У меня не поднимается рука сорвать его с плеч, швырнуть на пол. Пиджак испанский, эмблема фирмы бросается в глаза. Это ж надо ухитриться достать такую вещь!

Правильно говорят, что хорошие вещи преображают человека. Я делаю пол-оборота вбок. Надеваю пиджак как полагается. Пиджак терпкого коричневого цвета. Мои брюки здесь ни при чем. Нужны коричневые в полоску, плюс кремовая рубашка, плюс ботинки на завышенном каблуке. Мысленно я легко дополняю недостающие вещи. Я себе нравлюсь.

— Ладно, — говорю я не то с сожалением, не то хочу передать усталость, которую испытываю от этих бесполезных разговоров. — Возьми свой пиджак.

Она не оборачивается:

— Не понравился?

Излюбленная уловка. Знает прекрасно, что такая вещь не может не понравиться, но спросить должна.

— Ну при чем здесь понравилось, не понравилось. — И в это «при чем» я вкладываю все раздражение, которое хоть и утратило свой запал, однако осталось неким безадресатным бунтом, направленным одинаково и на мое недовольство собственной бесхарактерностью, и на эту дурацкую книгу, прозванную семейным календарем, и на отсутствующие брюки, без которых носить этот роскошный пиджак никак нельзя.

Ее руки на моих плечах. Я спиной чувствую, как вздрагивает, как прижимается ко мне ее жаркое, сильное тело, которому если и дано что от бога, так это рожать и продолжать род.

— Ты у меня красивый, мужественный.

Ее рука проскальзывает под расстегнутый ворот моей рубашки. Я ежусь от внезапного прикосновения, чувствую, как напрягаются, наливаются упругостью мои мышцы. И она угадывает эту упругость и кончиками пальцев на ощупь гладит насторожившееся тело. Вот так всегда — бунт переносится на следующий раз.

Чем бы все кончилось, кто знает, не решись я выскочить из этого поезда, несущегося и несущего нас, согласно замыслу моей первой жены, в мир грез и райских кущ.

Мы обращаемся к воспоминаниям, когда прошлое оказывается значительнее настоящего. И тогда нам непременно хочется пережить, перечувствовать свои победы. Конфликт с моей первой женой был следствием невостребованности моих собственных чувств. Они все время оставлялись про запас. Чувства сходны по своей природе со всем живым, что окружает нас. Зерно, не брошенное в землю много лет, уже не способно взойти и продолжать жизнь. Чувства тоже утрачивают всхожесть. И разум, самый дерзкий и яркий, способен восполнить только разум, но никогда, никогда не даст урожая на ниве чувств.

Итак, я предпочел крайность, я молчал. Внешне в наших отношениях ничего не изменилось. Не стану скрывать: эта внешняя неизменчивость стоила немалых усилий. Разлад был внутри. Я понимал — идет разрушение, идет безостановочно. Настанет момент, когда пространство, замкнутая сфера души, именуемая «наши отношения», выгорит и ее надо будет извлечь из себя как израсходованную капсулу жизни. А пока там идет разрушение, процесс. Это разрушение плодоносит. Меняется мой характер, я обретаю несвойственные мне черты. И с утверждением моих знакомых я обязан согласиться — я мнителен. Они не знают всего — я еще и завистлив. Параллельно с той жизнью, в которой находился я: жил, работал, терпел неудачи, обретал радости, — существовала другая жизнь, другие взаимоотношения, рожденные моим воображением, моей мнительностью. Выдумывалась целая жизнь: мимолетная встреча, затем история отношений, цепь поступков. Частности перестали существовать как частности; каждая из них лишь дополняла общую, уже сложившуюся в сознании картину: «Нет дома, странно. На той неделе, в этот же день я точно так же дожидался ее в пустой квартире. Заехала в больницу к подруге, странно. Когда подруга была здорова, они, по-моему, не баловали друг друга встречами». И даже телефонный разговор, случись он в моем присутствии, заставлял меня нервно ходить по комнате, останавливаться у дверей, чтобы лучше слышать, о чем и с кем разговаривает жена. И о детях, о моих неродившихся и незачатых детях, я думал как о следствии чего-то непонятого мной, скрытого от меня. И многие истории из ее кишиневского прошлого уже не казались столь вымышленными и нереальными.

Я молчал, сохраняя видимость неизменности наших отношений. И если объяснялся, разуверял, доказывал, то только в воображенном, придуманном мной мире. Выстраивалась цепь событий, цепь знакомств. Я выбирал между ними наиболее подходящие для моей жены. Оказавшись в гостях, я мысленно выделял наиболее заметных хлыщеватых мужчин и тут же адресовал их своей жене. Я дополнял эти картины той вкрадчивой информацией, которой досаждали мне в нескончаемых телефонных разговорах. И через призму этой информации я разглядывал мир: домысливал, досочинял жестокую историю неверности моей жены.

А может быть, я уже принял то главное решение, согласуясь с которым и произнес бескомпромиссную фразу, уместившуюся в одном слове: «Пора!» И мне просто нужна была реабилитация моей жестокости, какой-то моральный взнос, который я делаю в ответ на заботу обо мне. Ведь кто-то же когда-нибудь спросит меня: а чем ответил ты? И вот тогда я изольюсь в своем страдании и расскажу о том, сколько мне пришлось услышать, как постоянно унижалось мое мужское достоинство, как я терпел и отметал как невозможное, как клевету слова о сомнительном моральном облике своей жены.

А может быть, мне попросту нужен был повод и я ухватился, нет, вцепился в представившуюся мне возможность? В таком случае молчание имело свои очевидные преимущества, оно раззадоривало моих преследователей, заставляло их наслаивать информацию, я узнавал достаточно, чтобы в решительный момент мой иск был весомее и мрачная тяжесть моих обвинений обрушилась на наши отношения.

Я оказался в точке пересечения двух стилей отношений. Мне нравилась забота обо мне. Частое упоминание, что я для нее как ребенок, за которым надо следить, который капризен и разборчив и которого ей вечно хочется прижать к своей груди и окутать материнским теплом. И о детях, О детях она говорила, как бы ссылаясь на мое присутствие в этом мире, на мою неприспособленность к практической жизни.

— Что ж дети, — говорила она. — Пусть дети, но как ты смиришься с их конкуренцией? Сегодня я отдаю свою любовь только тебе, завтра я ее вынуждена буду разделить между тобой и…

Мужчинам нравится, когда о них заботятся, как о детях, но им претит, когда их считают детьми.

Я дал свое согласие на такое толкование жизни. Я просто не знал, что человеческому общению противопоказана однажды выбранная и неизменная впредь формула отношений. Там посмотрим, думал я, а пока удобно, уютно, спокойно.

Сначала мой инфантилизм был придуман ею. Этому есть объяснение. Женщина, не уверенная в своих силах, но страстно желающая казаться сильной, легче утверждается рядом со слабым.

Придуманный инфантилизм был по-своему удобен и для меня. Он выводил меня за круг житейских забот, в которых я был несведущ. В этом мире торжествовала жена. Тогда же незримо возник вопрос: если есть мир, где торжествует жена, то должен существовать и другой мир, где торжествую я. Предположительно таким миром был мир моего дела, мир охотника, который добывал пищу и сваливал ее у дымящегося очага. Но этот мир имел один изъян. В нем отсутствовала моя жена. Мир, где я властвовал, был ей неведом. В ее же мире я имел одну постоянную роль, роль взрослого ребенка.

Удивительно, с какой органичностью эти подпольные телефонные разговоры вписались в ткань моих рассуждений. Образ взрослого ребенка, не устроенного в обыденной жизни и неприспособленного к ней, настолько стал привычен и очевиден для моей жены, рассуждал я, что она сочла возможным, ориентируясь на непосредственность и наивность мироощущений взрослого ребенка, устраивать свою сугубо взрослую жизнь. В один из этих дней, не застав своей жены дома, изнуренный страстью домысливать ее времяпровождение, как и общество, в котором это время будет протекать, я собрал необходимые вещи, они уместились в двух чемоданах, к чему-то я все-таки привык. Выдернул чистый лист из блокнота и, не очень вдумываясь, наскоро написал с десяток неконкретных фраз, мало что объясняющих, скорее, передающих мое состояние.

«Пора, — писал я. — Мы вырастаем из детской одежды. И даже взрослое одеяние спустя год — два нам становится не в пору. Ничему не верю. Но слова сказаны и повторяются многократно. Ничего не хочу знать: ни о кишиневских приключениях и, уж тем более, не желаю стать героем приключений московских».

* * *

Она разыскивала меня, добивалась встречи со мной через подставных лиц, вызывала меня к телефону.

— Объясни! — кричала она в трубку. — Мы никогда не ссорились. В чем дело?

А я успокаивал, прикрывал трубку рукой, мне не хотелось, чтобы мои сослуживцы слышали наш разговор.

— Пора, — бормотал я. — Выработан лимит чувств. Я не хочу отбирать у тебя власть. Властвуй. Тем более что я сам отдал эту власть в твои руки. Выбери себе других подданных. Все будет хорошо. Я уверен, у тебя получится.

— Ну что ты, ей-богу. — Она на грани, она сейчас заплачет. — Я люблю тебя. Должна же быть какая-то причина? Мне все время кажется, ты разыгрываешь меня. Ну скажи, разыграл, да? Разыграл?!