— Пойдем, — говорю я, уставившись в розовое пятно прямо перед собой. — Нам надо поговорить.
— Мы уже говорим, — отвечает мне пятно.
— Не о том, не здесь, — бормочу я. Возможно, это совсем не то пятно, которое мне нужно.
ГЛАВА X
Я просыпаюсь от сильного толчка. Не могу понять, где я. Мне холодно. Закрываю глаза и ежусь, становлюсь меньше, проваливаюсь в собственную одежду. Но холод неотступно преследует меня. Сквозь разлипшиеся ресницы вижу часть дома, освещенные окна, серебристые волны гардин.
— Приехали, — доносится до меня голос Морташова. — Ты проснулся?
Видимо, этот вопрос касается меня.
— Нет, — говорю я и закрываю глаза.
— Очень хорошо, — отвечает Морташов, — тогда будем считать, что все происходящее — сон.
В его голосе я улавливаю зловещие нотки. Мне это не нравится.
— А собственно, в чем дело?
Морташов не слышит моего вопроса. Он выходит из машины, открывает заднюю дверь с той стороны, где сижу я:
— Вылезай.
Только сейчас замечаю, что в машине опущено стекло. И тотчас озноб, донимавший меня, начинает трясти тело так сильно, что я прихватываю подбородок рукой: звук стучащих зубов нестерпим. Да и человек, стоящий с дрожащими губами напротив другого человека, вряд ли выглядит мужественным.
Высовываюсь из машины. Тон Морташова не предвещает ничего хорошего. Окажись перед моими глазами пустырь, я бы заподозрил неладное.
— Улица хоть и тихая, но освещена, — это я уже сказал вслух, вытягивая из машины свое непослушное тело.
Морташов смотрит, как я это делаю, морщится, его раздражает моя медлительность. А я не тороплюсь, я прихожу в себя, понимаю, что сейчас мы остались вдвоем и мне очень понадобится трезвость разума. Морташов ждет момента, когда я отделюсь наконец от машины, проверяет, плотно ли закрыта задняя дверь, кивает водителю. Даже здесь, на тихой ночной улице, он не в силах удержаться. Он должен подчеркнуть разницу нашего положения. Я, нахохлившийся и замерзший, с непроспавшимся, мятым лицом, и он, вальяжный, уверенный в себе, по указанию которого эта вот черная «Волга» с вкрадчивым шелестом шин доставила нас сюда и опять же по велению которого она умчится в темноту ночи, посеребренную отсветом неона.
— Ну вот, — вздох, вырвавшийся из его груди, выдает облегчение. Он тоже вымотан оставшимся позади днем и, как утомившийся конь, разрешил снять с себя сбрую, так натрудившую тело, плечи, всю его плоть. Ему непросто дался этот день и этот банкет. Он высоко ценил себя, и ему хотелось, чтобы я видел — он не кичится своим превосходством, своей победой надо мной. Он уверен, я и сам выберу нужный тон разговора, ни на минуту не забывая, что в этом диалоге роли уже распределены прошедшим днем. Моя — роль побежденного, его — роль победителя.
— Пройдемся, — говорит он.
Я ничего не отвечаю. Засовываю глубоко руки в карманы. Трусь затылком о поднятый воротник плаща, мне от этого теплее. Делаю несколько шагов, считаю, что этого достаточно, чтобы подтвердить мое согласие — как видишь, уже иду.
— Гостиница тут недалеко, — говорит он. — По крайней мере, здесь нам никто не помешает.
«Удивительно, — думал я, — как и десять лет назад. Опять ночь. Что это, случайное совпадение?» Морташов запрокидывает голову. Ночь. По-осеннему зябкая ночь. Небо кажется далеким и холодным. Облака неразличимы, но звезды редки, и потому догадываешься, что проглядывают они в дырявые прорехи несущихся по небу туч. Ветрено. Я вспоминаю, что в ту зимнюю ночь тоже был ветер. Снег вьюжил, вихрился, казался колким и сухим.
— Ночь, — бормочет Морташов. — Их поглотила ночь.
— Можно сказать иначе, — откликаюсь я. — Тогда тоже была ночь.
Он усмехнулся:
— Помнишь, значит?
— Помню.
— Ну и что же ты помнишь?
— Все.
— Ах, все. Редкая способность. Я вот на свою память не жалуюсь, но всего не помню.
— А тебе и не надо.
Морташов преградил мне дорогу. Лицо его стало удивленным:
— Это почему же?
— У нас с тобой разные задачи. У меня — помнить, у тебя — забывать.
Его руки убраны за спину. Я чуть ниже его, поэтому при разговоре со мной он слегка наклоняется. Как близорукий человек, желающий разглядеть лицо собеседника.
— Красиво сказано, но не убеждает.
Он делает широкий шаг в сторону, разрешая мне идти с ним рядом. Его не устраивает такой поворот в разговоре. Он настроен преподать мне урок, и уж виноватым чувствовать себя обязан я. А потом, потом… Когда случиться этому потом, Морташов решит сам. Он публично простит меня. И предчувствие этого прощения должно облагораживать все мои последующие поступки.
— Напрасно задираешься. Не уведи я тебя с банкета, ты бы там натворил бед.
— Так оставил бы.
— Нельзя. Академик попросил.
— Чего ж ты тогда выторговываешь благодарность? Я же не тебе обязан, а академику.
— И академику тоже.
— Выходит, я твой должник?
— Выходит, что так.
— Чем же мне с тобой расплатиться? Или, как прежде, десять лет назад, сочтешь долги недействительными? Только второй жены, которую ты мог бы увести, у меня нет.
Он остановился, я видел, как напряглись его скулы. Какое-то время он стоял, не поднимая головы. Ждал моих следующих слов. Понял, что я больше ничего не скажу, заговорил сам, внятно отделяя слова друг от друга:
— Слушаю тебя и думаю. Понимаешь ты или не понимаешь: я могу тебя и побить?
— Я об этом не думал.
— А ты подумай.
— Хорошо. Сейчас вот все выскажу, а затем подумаю. Могу даже с тобой посоветоваться. Почему ты меня не спросишь, что я имел в виду, когда говорил о разных задачах: у меня — помнить, у тебя — забывать?
Мы остановились под фонарем, он поддал пустую банку, и она с грохотом отлетела в сторону.
— Хорошо, спрошу, — устало согласился Морташов. — Так что ты имел в виду?
— Человек, совершивший подлость, старается об этом забыть. А человек, по отношению к которому эта подлость совершена, дает себе слово — помнить.
— И первый человек здесь, конечно, я, а второй — ты.
— Я этого не говорил, ты догадался сам.
Свет фонаря теперь оказался позади, и наши удлиненные тени двигались перед нами, словно показывали направление, куда нам следует идти. Я смотрел себе под ноги и видел только эти непомерно длинные, повторявшие нас тени. Одна из них качнулась, и я с поразительной резвостью отскочил в сторону. Смех у Морташова получился отрывистым. Было похоже, что звуки смеха ударяются о мостовую, отскакивают от нее и повторяются еще и еще раз, уже в отдалении.
— Боишься? А у тебя хорошая реакция.
Мимолетный озноб, который тоже был реакцией на происходящее, прошел. Я почувствовал себя увереннее:
— Нет, не боюсь.
— Врешь, боишься. Нахамил впрок, потому и боишься.
— Удивительно холодная ночь. — Я подышал на озябшие руки. — Конечно, ты рассчитываешь на мой страх. Нет, не то. Тебе хотелось бы, чтобы я тебя боялся. Но ты человек умный и понимаешь: я тебя не боюсь. Ну какой тебе резон меня бить? Тебе нужен Кедрин. И пока он тебе нужен, ты обязан меня терпеть. Потому как я — твоя лазейка к Кедрину.
Холод сделал свое дело, я отрезвел окончательно, и ясность, с которой мой мозг воспринимал ситуацию, даже взвинчивала меня. Лицо Морташова все время сохраняло выражение некой промежуточности, середины, готовности в любой момент измениться в сторону радости от сознания своего превосходства либо стать озабоченным и усталым. Морташов сохранил это умение вести разговор расчетливо, не договаривая, не раскрываясь полностью.
— Ты переоцениваешь свою роль в этой комбинации, — сказал Морташов. — Академик согласился принять меня. Все обошлось без твоей помощи. Ты прав, я не хотел полностью исключать тебя. Кое-какой навар от наших контактов с академиком ты мог бы иметь. С этой целью и была разыграна маленькая интермедия — встреча старых друзей. Я давал тебе шанс помочь мне, но ты им не воспользовался. Ты был пьян. И ненавистный тебе Морташов выволок тебя с банкета, иначе говоря, спас от позора.
Что я мог ему возразить — он прав. На банкете я вел себя не лучшим образом. Перегорел, ожидая Морташова. Ночь накануне и весь день я думал о предстоящем разговоре. Не встретив Морташова на банкете, я был близок к отчаянию. Все продуманные, повторенные многократно слова оставались невысказанными, переполняли и разрывали мое нутро, мою душу. Я и выпил не более трех рюмок, но этого хватило, чтобы оглушить меня. Я уверен, его опоздание на банкет не было случайностью. Он знал, что я жду встречи, что готов к ней. Ему важно было застать меня врасплох, уравнять наши шансы. Он ведь не знал, о чем я собираюсь с ним говорить.
Морташов оценил мое молчание. Даже ободряюще похлопал меня по плечу:
— Вот так, дорогой мой. На твоем месте я вел бы себя скромнее. Как уж тебя примет после всех твоих фокусов академик, я не знаю. Думаю, что его состояние будет далеким от радости. Ну скажешь ты ему обо мне еще одну или две гадости. Это ничего не изменит. Академик лишь усомнится в человеке, который слишком неразборчив в методах самоутверждения. И который наивно полагает, что, очернив своего друга, пусть даже бывшего, он тем самым может спасти свою собственную подмоченную репутацию.
Морташов упивался своим превосходством, он очень выразительно жестикулировал, говорил громко, нестесненно.
— Ну а если я к тому же еще и не твой друг, то мое поведение на сегодняшнем банкете, моя готовность, рискуя собственным авторитетом, уберечь тебя от всенародного посрамления, может быть истолкована однозначно — как поступок бескорыстного и благородного человека. Засим ставлю точку. А ты уж сам разберись, что тебе выгоднее: называть меня своим другом или продолжать предавать анафеме.
— Зачем мне тебя кем-то называть. Я буду говорить про Морташова правду.
— О! — он оживился. — Это уже ближе к разумности. Нам есть что вспомнить, и правда о Морташове не самая плохая правда, которая есть на этой земле.