Без музыки — страница 38 из 49

Я куда-то звонил, с кем-то договаривался, кому-то давал телеграмму — все это делал по инерции, без конкретной ощутимости действия. К вечеру я почувствовал нездоровье. У меня поднялась температура. Я заболел. Врач, которому я старался втолковать, кто такой Кедрин и почему мне нельзя болеть, наскоро подмахнул три рецепта и, чтобы как-то выразить свое отношение к моим словам, похлопал меня по плечу.

— Похоже, он был славным человеком, — сказал врач про Кедрина. — Но он умер. Понимаете, умер. Ему вы уже ничем не поможете. Вот вам бюллетень. Он оградит вас от всяческих недомолвок и терзаний совести. Лежите и думайте, как нам всем теперь жить без него. Это, знаете ли, очищает душу.

— А как же моя речь, — спохватился я.

— Речь? — не понял врач. — Ах, речь. А вы вообразите, будто она вами уже произнесена. Вы же собирались это сделать.

Я хотел было возмутиться, но врач уже убирал инструменты в чемодан и не слушал меня. Затем хлопнула дверь, я попытался встать, но не смог — не было сил. Я долго лежал с открытыми глазами, ощущая жаркую ломоту в суставах. Кажется, врач убедил меня, и я по-настоящему почувствовал свое нездоровье. Потом я забылся сном, и мне приснилась моя главная речь, которую я произнес у гроба Кедрина.

* * *

Смерть Кедрина ощутимо коснулась немногих. Морташов оказался в их числе. Академик умер в самый разгар борений за директорское кресло.

Противники Морташова почувствовали новый прилив сил, и то, что еще вчера считалось единым и общим, сегодня было расчленено незамедлительно. Теперь существовали как бы отдельно точка зрения академика Кедрина и некий Морташов, которого некогда поддерживал академик, что само по себе не есть аттестация. Академик страдал нездоровьем и в выборе своих научных симпатий был не слишком разборчив. Все в жизни имеет свои издержки. Молва не составляет исключения. Треть шага, отделяющая исполняющего обязанности от директорского кресла, оказалась тяжкой дорогой в тысячу шагов.

Уход Вашилова с поста директора института для многих оказался неожиданностью.

Морташова не очень жаловали, институт переживал эмоциональный период борений и анонимных писем. Жизненная модель Морташова проходила испытание на прочность. Кого-то куда-то приглашали. С кем-то советовались, что-то взвешивали. В кандидатах на пост директора недостатка не было. Список соискателей рос, а Морташов по-прежнему исполнял обязанности. Говорили, что на самом верху была обронена фраза: «Назначить Морташова — значит счесть предательство приемлемым средством для достижения цели».

Так ли это было на самом деле или мудрость вышестоящего была лишь благодушной фантазией нижестоящих, а может, проявлялось извечное желание неудачника видеть удачливого поверженным — кто знает. Страсти обрастали слухами. Слухи кипели, обретали сторонников и противников.

Мне следовало бы радоваться. Морташову везло несчетно. А тут вот размагнитилось, разладилось. Словно кто-то решился задать вопрос: всегда ли достигнутая цель — единственный венец всему, и победителя чтут, и средства любые приемлемы?..

Однако необходимого времени на радость у меня попросту не было. Собственные беды поглотили меня полностью. Смерть академика заметно усложнила мое положение на кафедре. Рукопись моей книги, кстати, с предисловием Кедрина, пошла по второму кругу рецензентов и никак не могла пробиться в издательский план.

С диссертацией, уже написанной и разосланной оппонентам, тоже не все ладилось. Один из трех отзывов оказался разгромным. Было ли это случайностью, данью нелюбви оппонента к академику, а никак не ко мне, или где-то на горизонте высвечивалась тень Морташова, ответить на этот вопрос со всей обстоятельностью я не берусь.

И все-таки назначение состоялось. Сбылась мечта Морташова — он получил институт.

* * *

Мое условие тоже оказалось выполненным. Правда, предварительно Морташов потребовал от меня подробного пересказа телефонных разговоров — дескать, все случилось давно и он подробностей не помнит. Хорошо, сказал я и стал рассказывать. Это было трудным испытанием для Морташова. Но выигрыш представлялся Морташову слишком значительным, и он пошел на риск. Он до последнего момента не верил в серьезность моих намерений, был убежден, что в чем-то я проявлю мягкость и вместе мы изберем серединный вариант, устраивающий нас обоих. Он сразу же стал выторговывать для себя право на определенную недовысказанность, на некую двусмысленность в истолковании его поступков. «Дескать, все это он делает, уступая моему капризу». И телефонные звонки, может, и были, хотя так же достоверно, что их могло и не быть. И все случившееся десять лет назад — плод моей фантазии. Когда же я отказался с ним разговаривать, проявил непреклонность, он изменил тактику, назвал все случившееся розыгрышем. Ударился в воспоминания: «Ты же помнишь, мы вечно подсмеивались над тобой… И эти звонки были еще одной, возможно, не самой удачной (тут он готов со мной согласиться) шуткой. Именно шуткой». И опять он избегал прямого ответа на вопрос. Он ли это звонил или кто-то другой.

«Какая разница», — нервничал Морташов. Он не помнит. Он не предавал этим хохмам серьезного значения. И то, что я с ним ни разу на эту тему не заговаривал. «А ведь у нас не было тайн друг от друга». И он подмигивал мне, предлагал вспомнить, как я доверял ему и как был откровенен с ним. Я согласился.

— Вот видишь, — заулыбался Морташов. — Это лишь доказывает, что ты этим идиотским звонкам тоже не придавал особого значения.

Мне пришлось разочаровать Морташова.

— Если ты не скажешь всего сам, — предупредил я, — то разговор затянется. Мне придется кое-что напомнить твоей жене.

— Ну уж нет, — Морташов достал лист белой бумаги и потребовал, чтобы мы записали условие нашей сделки. И расписались, обязательно расписались.

Затем он долго препирался со мной насчет терминологии. Он говорил, что я специально все драматизирую и таких слов он ли, кто другой сказать не могли. Просил пощадить Нину. И тут я не выдержал, уступил. Морташов, обрадованный, что хоть в чем-то уломал меня, больше спорить не стал и в один из вечеров в моем присутствии пересказал жене события десятилетней давности.

Такое можно пережить лишь однажды.

— В общем, так, — начал Морташов. А дальше все куда-то подевалось: и твердость голоса, и умение оставаться спокойным, и даже умение смеяться и этим своим смехом восстанавливать некое равновесие в настроении. Говорил Морташов сбивчиво. С какой-то устойчивой гримасой нездоровья на лице.

И хотя слова Морташова были адресованы Нине, она отчего-то все время смотрела только на меня, словно желала убедиться, как лично я отношусь к этим словам и какое они производят на меня впечатление. Это был растревоженный, шарящий по моему лицу взгляд. И прочитывался он однозначно: «Это все правда, да? Как же я ненавижу тебя». Она все время требовала от Морташова подтверждения, точно ли, на самом ли деле я настаивал на этом рассказе. А он, напуганный собственным рассказом, потерянно повторял одно и то же:

— Это была шутка. Шутка. Разве можно поверить в подобный бред всерьез? Понимаешь, шутка.

Боже мой! Не ослышался ли я, правильно ли рассудил, понял происходящее? Ну при чем здесь я? Все эти страшные слова, даже убавленные в своей омерзительности, не перестают быть страшными. Сейчас, здесь их произносит ее муж. А у нее даже не возникло вопроса: почему он их произносит? И за какую цену он продал ее муки?

Я пришел казнить его, а угодил на лобное место сам. Она закричала на меня. Не на него, а на меня.

— Завистник! — вопила она. — Клеветник! Уходи, иначе я ударю тебя!!!

Верила ли она своим словам, или это было всего-навсего защитной реакцией? Она неосознанно угадала в словах мужа опасность своему устроенному бытию. Ее охватила ярость. Правда, исходящая от невыгодного человека, не может быть правдой уже потому, что она несет в себе зародыш этой невыгодности. Даже в этой своей ярости она успела сопоставить наши должностные возможности, мои и Морташова.

— Я ненавижу тебя!

Когда же я попытался ей что-то объяснить, сказать, почему и ради чего Морташов пошел на это признание, она заткнула уши и истошно завопила:

— Ненавижу!!!

Ее крик подействовал и на Морташова. Он сорвался с места, дернул ящик стола, и передо мной появился все тот же лист бумаги, я узнал его сразу. На листе крупными буквами моей рукой были написаны наши взаимные обязательства.

Там ничего не говорилось о том, что я буду каким-либо образом комментировать или объяснять слова Морташова. Он очень близко пододвинулся ко мне, поставил локти на стол, так что руки его обрели упор, и, ухватившись за лацканы моего пиджака, подтянул меня к себе.

У него были сильные руки, я едва не задохнулся.

— Ты сам поставил условие. Надеюсь, ты разбираешь свой почерк? Тут ничего не сказано про твои комментарии. Уходи! Твоих объяснений не требуется.

После этих слов он оттолкнул меня. Я с трудом удержался на стуле. Какое-то время я сидел молча, старательно растирал тело, пытаясь до конца понять случившееся.

Он прав, мое объяснение не предусмотрено нашей договоренностью. Разве я мог предположить, что он примет мое условие? Она же сочла все случившееся обыкновенной местью. Я уходил, а мне вдогонку летели слова о моем коварстве, моей неудачливости, моей лживости. Дверь грохнула, и пальто, брошенное вдогонку, повисло у меня на руках. Вот и все.

Какое-то время спустя прошел слух, что Морташов разводится. Однако впоследствии слух подтверждения не получил. Моя бывшая жена отличалась практическим складом ума. Возможно, с заместителем директора она бы и развелась, но с директором института… Здесь было над чем задуматься. Жена Морташова задумалась, и слух о разводе перестал существовать.

Назначили день моей защиты. Неделю я прожил в страхах и нервотрепке, а дня за два до защиты успокоился — будь что будет. Накануне заехал на кафедру. Там сбились с ног, разыскивая меня. Оказывается, весь день трезвонил телефон, меня настойчиво домогался мужской голос. «Вот, — сказали друзья, — оставил номер своего телефона, просил позвонить». Я позвонил из дому. Мужской голос оказался голосом Морташова. Он помолчал, угадывая мое настроение, посочувствовал внезапной кончине академика, а затем, не скрывая своей неприязни ко мне, предупредил, что приедет на защиту. Дал понять — защита будет не из легких. И он к этой нелегкости приложил руку. Затем хрипловато засмеялся в трубку: