Без музыки — страница 42 из 49

— Занимаюсь синтезом отношений.

— Ну и как, получается?

— Нет, — так же искренне отвечал я. — Не знаю, куда вписывать интересы мамы: по горизонтали или по вертикали?

Не согласуясь друг с другом, видимо, в каждом человеке заложен инстинкт сохранения чувств, мы стали встречаться реже. Эту закономерность мы заметили оба. Однако никто из нас не решался спросить, попытаться выяснить истинные причины столь единодушного отказа от привычного ритма наших отношений. И тогда я решил — уехать. Пока я не знал: куда, зачем? Я просто решил — уехать.

Я считал, что мой отъезд именно в этот момент необходим. Характер отношений определен. Нас тяготит некая промежуточность, рискованность нашего общения. Мы не находим ничего лучшего, как всякий раз вдохновлять друг друга призывами, что нас ничто не связывает и каждый из нас вправе все перерешить. И пусть ни ее, ни меня не пугает чувство вины при этом. В такой момент мой отъезд должно счесть как великое благо для нас обоих. Во-первых, он естествен, я уезжаю в экспедицию. И факт естественности причины, никак не зависящий от наших личных капризов, обретал особое значение. Наши отношения подчинялись этой естественности и проникались ею.

Во-вторых, я получал опять же естественное уединение. Мне необходимо было собраться с мыслями. Слишком много событий, слишком много потрясений в пересчете на один год моей жизни. Смерть Кедрина, скандальный провал с моей защитой, и это вот внезапное признание: «Давай поженимся». События — величины высшего порядка сложности. Мини- и макси-трагедии. Но существовал еще и второй и третий порядок. Скрытый конфликт с Морташовым, эти чертовы борения на кафедре. Удивительно скоро из крайне перспективного я превратился, минуя промежуточные стадии, в бесперспективного сотрудника.

Когда мне позвонил Ребров, я не понял сразу, о чем идет речь. Ребров — мой однокашник по прошлой работе. Он очень быстро перечислил все постигшие меня беды, обнаружив полную осведомленность, затем многозначительно покашлял в трубку, предлагая задать ему необходимые вопросы. Он расценил мое молчание как точно угаданное им состояние и снова заговорил сам:

— Не кисни, ты талантливый человек. Если бы не смерть Кедрина… Ты же помнишь канитель с морташовским назначением. Он счел тебя причастным. Я тебя предупреждал — вам надо объясниться. Ты меня не послушал. За принципы, Игорек, приходится платить. Видишь, ты становишься знаменитостью. Сколько лет прошло, а я помню, тебя цитирую. И пожалуйста, не трать себя на единоборство с Морташовым. Ты самолюбивый, я знаю, поэтому и говорю. Сейчас вы в разных весовых категориях. Оставь свой ответный ход про запас. Ничего непоправимого не случилось. Защитишься в Ленинграде. Ты думаешь, у Морташова нет противников? Прости, увлекся. Только что советовал не тратиться на единоборство. И вот пожалуйста. В общем, так, жизнь продолжается. И звоню я тебе не ради участливого кудахтанья, есть идея. Хочешь заработать?

— В каком смысле? — не понял я.

— В прямом — иметь внушительную прибавку к основному заработку.

— А если конкретнее.

— Можно и конкретнее. Ты у нас человек культурный, и поэтому я не задаю тебе прозаического вопроса, знаешь ли ты, что такое шабашники. Знаешь, конечно. Кто нынче об этом не знает! Так вот, предлагается альянс. Некто Ирчанов собирает бригаду будущего. Двадцать семь человек, из них шестнадцать кандидатов наук. Простор для инициативы безграничный. Строим школы, скотные дворы, котельные, даже дороги асфальтируем. И все сами. Итог благоприятный, как минимум два куса на брата. Если повезет и будем очень стараться — до трех.

— Ну и стройте себе на здоровье. Я не могу, я женюсь.

— Женишься?! — По интонации я догадываюсь, что Ребров ошеломлен моим ответом. — Слушай, а ты молодец! Нет, каков, а? Ты хоть знаешь, что о тебе говорят? Подавлен, убит, в отчаянии. Крушение всех надежд. Перестал существовать как ученый. И уж совсем сумасбродное — готов решиться на крайний шаг. Такое услышишь — впереди собственного визга побежишь: спасать, сочувствовать, схватить за руку. Я-то, болван, поверил. Под общий стон подстроился. Слезу на пепелище пролить. А тут всех страданий на два с минусом. Женится человек! Нет, Строков, ты штучка с секретом.

Я слушал болтовню Реброва и, хотя уже сказал «нет», возвращался мысленно к его предложению. Идея уехать еще вчера существовала как нечто абстрактное: хорошо бы уехать. Но куда, зачем, как объяснить свой отъезд, это оставалось достаточной загадкой и для меня самого. Прими я предложение Реброва, и отъезд обретал осмысленную цель. Конечно, я никогда бы не рискнул сказать Вере всей правды. В том, что человек ехал зарабатывать деньги, используя для этой цели положенный ему отпуск, ничего предосудительного не было. Однако не следует забывать: наши отношения с женщиной есть вечное подтверждение однажды заявленного образа, притягательная сила которого заставила ее остановиться и посчитать свой выбор состоявшимся. И все наши поступки, наши движения, логика рассуждений должны выдавать в нас человека, которого привыкли считать таким, более того, возможно, за эти противоречивые качества нас полюбили. Нет, отчего же, меняйтесь, попробуйте сверкнуть ранее скрытыми гранями, но ни в коем случае не потеряйте образ вашего первого выхода. Отвыкать труднее, чем привыкать.

Впрочем, это уже дело техники. Почему я должен обязательно говорить, что еду с шабашниками? Я мог бы уехать в экспедицию. Ученый уезжает в экспедицию. Все как положено, все на своих местах. Престижно, и всякая деталь подтверждает главную мысль: поехал, чтобы прибавить в своем основном значении, наработать на ранее заявленный образ. Ну а неудачи и беды, не век же их пережидать. Да и всех неудач она и знать не может.

Спросил, надолго ли альянс. Ребров тотчас отреагировал, сказал, что все люди подневольные, все при службе. Срок каникулярный — два месяца. Еще я спросил про свою пригодность. Ребров сказал, что вопрос закономерный, пригодность у всех примерно одинаковая: «Где не сладят руки, додумает голова. Однако профессиональный навык необходим. Тебя, Игорек, — утешил Ребров, — я заявил как каменщика. Для начала посидишь на растворе, на подноске. Будешь работать со мной в паре», — успокоил меня Ребров, считая, наверное, что тем самым аттестовал меня лучшим образом. «В паре с Ребровым, — подумал я, — это хорошо. Но я-то в прошлом работал каменщиком, а вот работал ли им Ребров?»

Я не стал больше донимать Реброва расспросами, сказал, что согласен. Его обрадовала перемена в моем настроении. И когда я предупредил, что для Веры моя поездка должна считаться экспедиционным выездом, его смех, раскатистый, громкий, буквально оглушил меня. Звук вибрировал, было такое впечатление, что тебя бьют по ушам.

— Как прикажешь! — гремел голос Реброва. — Могу засвидетельствовать, что ты отбыл на коронацию королевы Дании!

Я зажмурил глаза, так неприятна была вибрация звука.

— Нет, — говорю. — Дания — это лишнее. И учти, всякие хохмы в силу их очевидной глупости и нереальности вызывают подозрения. Скажешь как есть — едем в экспедицию.

Ребров не стал возражать, предупредил, что на послезавтра назначен общий сбор, на том мы и расстались.

* * *

Студенческие экзамены подходили к концу, оставались кое-какие недоделки. Неудача, постигшая меня с защитой диссертации, по-прежнему была главной темой институтских слухов. Даже сенсационная кража аппаратуры и экспонатов музея минералогии не смогла затмить событий, произошедших на нашей кафедре. После кражи прошло более двух месяцев. Накал страстей угас, как и угасли надежды на всесильность уголовного розыска, взращенную в наших душах стоическими усилиями детективной литературы. Милицейские чины появлялись в институте все реже. Возможно, примелькались, и мы перестали обращать на них внимание. Да и студентов, которые были извечными носителями слухов, средой, в которой эти слухи обрастали правдоподобными и дерзкими деталями, в институте не было. Шли экзамены. Студентов волновали более земные проблемы, таящие в себе осязаемую угрозу: сопромат, политэкономия, геодезия, теормех, вариационная статистика, диамат.

Что же касается моих коллег, преподавателей, то первоисточником информации, с легкой руки милицейского полковника, все считали нашу кафедру и, встречая нас в мрачных институтских коридорах, неизменно спрашивали: «Есть ли что новенького?» И когда кто-либо из нас в ответ пожимал плечами, коллеги кривились в многозначительной усмешке, что само по себе было достаточно выразительно и позволяло нам домыслить невысказанное вслух.

«Конечно же что-то знают. Ну если не все сотрудники, то уж Строков-то без сомнения. И изображать из себя секретного агента и неумно, и неуважительно к коллегам!»

Не исключено, что и моя неудачная защита в привычных институтских условиях осталась бы незамеченной, за исключением узкого круга специалистов, сочувствие которых можно было бы и пережить. Однако моя странная популярность, подчеркнутое внимание к кафедре сотрудников милиции придали моей защите нежелательный резонанс. Это был не просто провал, а провал известного в институте человека. И злорадство, которое я угадывал на лицах незнакомых мне людей, было по-своему примечательно. Они не знали моих прежних работ и уж тем более сущности моей диссертации, но участливым сожалением они совершали маленькую месть за мое, как им казалось, вызывающее нежелание удовлетворить их любопытство и посвятить их в тайну загадочного расследования.

Поговаривали о том, что в институт на вакантные должности хозяйственников, а также в числе поступающих с производственным стажем зачислены какие-то таинственные люди. Кто-то пустил слух, что я этих людей знаю поименно. Естественно, ничего подобного я знать не мог и крайне страдал от нелепых вопросов и от того отчуждения, которое возникало после моего нежелания на эти вопросы отвечать. Мои собеседники обижались, бормотали что-то о моем зазнайстве, о моей невоспитанности, которые должным образом характеризуют всех выскочек. Уже не было академика Кедрина, и называть меня выскочкой считалось безопасным и даже актуальным. Всякая беда имеет свой положительный полюс. После того как вскрыли урну и выяснилось, что я недобрал положенных для успешной защиты еще трех голосов, мое положение не только усложнилось, но и упростилось одновременно.