Без музыки — страница 43 из 49

Обстоятельства разделились на тактические и стратегические. С точки зрения стратегии я потерпел полный провал. Зато, исходя из тактических соображений, достаточное количество волнительных часов и минут попросту перестали существовать. Вопрос о моем доцентстве отпал, я обретал относительную свободу, и мой внезапный отъезд будет правильно истолкован.

Исполняющий обязанности заведующего кафедрой доцент Ковальчук был настроен благодушно. И дело не в том, что я перестал существовать как возможный конкурент. Разговоры о конкуренции были тоже маленькой местью сотрудников кафедры, несбыточной фантазией, имеющей единственное предназначение нанести моральный урон нелюбимому всеми Ковальчуку. Ковальчук был доктором наук. Кедрин умер, и теперь ничто не мешало Ковальчуку возглавить кафедру. Единственным препятствием считался ректорат, но, помнится, даже Кедрин говорил, что у Ковальчука там крепкие тылы.

Мы должны были разъехаться на летние каникулы с предчувствием неблагополучных перемен.

В перечне нерешенных дел значился мой визит в милицию. Мне надоела эта живописная подозрительность.

Полковник меня принял. Я рассказал ему о непростых событиях, случившихся в моей жизни, сказал, что собираюсь уехать. Еще сказал, что нужны деньги. Как-никак семейная жизнь, расходы предстоят значительные. Потому и еду не просто так, ради уединения, а еду конкретно — заработать. Оставил адрес, по которому буду находиться. Полковник посочувствовал моим неудачам, сказал, что мой отъезд правомерен, и будь он на моем месте, поступил бы так же.

Еще он назвал несколько фамилий, спросил, не слышал ли я, чтобы кто-либо из моих коллег называл эти фамилии в моем присутствии.

Я уже настроился на отъезд и не очень донимал свою память вопросами милицейского начальства. Скорее всего, этих фамилий я не слышал.

Теперь предстояло самое главное — сказать о своем отъезде Вере.

* * *

— Но почему, почему именно сейчас? — она почти выкрикнула этот вопрос.

А я сделал удивленное лицо, показывая своим видом, что не понимаю этого возбуждения, не нахожу ему объяснения. Ей незачем знать всего. И не маленький обман, скрывающий мое истинное занятие в эти два предстоящих месяца, был смыслом того незнания. И разговоры наши — ведь говорили же мы, говорили не без обоюдного на то желания — избегали прошлого, хотя никто из нас не делал из этого прошлого особых секретов. Сказанные слова всегда обязывают, требуют подтверждения. Если я заговорил о прошлом, я должен объяснить не только, почему я решил о нем заговорить, но и почему в том далеком прошлом я поступал так, а не иначе. Наше прошлое в собственном переложении не отсекается непроницаемой стеной, не остается в замкнутом хранилище воспоминаний. Тот, другой разум, спокойно и даже внешне рассеянно воспринимающий твой рассказ, ведет свое исчисление твоим поступкам, твоим свершениям сегодняшнего дня. И непременно находит аналогии, позволяющие сказать однажды: «Ничего удивительного, бесчестным, необязательным эгоистом он был всегда». И когда ты это поймешь и начнешь корректировать свое прошлое, подстраивая его под себя сегодняшнего, оно уже не будет иметь смысла. Наивно заблуждаться, что обман различим только тобою. Нас объединяет умалчивание истинного отношения к моему повествованию. Ее удерживает от расспросов и уточнений любопытство, ей интересно знать, как далеко я зайду в своей лжи.

Меня? Меня само повествование, которое не оборвать на полуслове, когда самому надо следить и помнить сочиненный сюжет, так как твое присутствие в пересказанном тобой твоем прошлом весьма относительно.

«Давай поженимся!» Призыв ли, вопрос ли, произнесенный на ощупь. И ответ, как эхо, как повторение робости, необязательности и пробности утверждения: «Давай».

И все-таки соединение вопроса и ответа образовало цепь, которую словно бросили на землю, и она поделила это пространство жизни пополам: до того и после того. Ей незачем знать всего. Сказанные слова обязывают. Я начинаю объяснять. Говорю спокойно, обстоятельно. Я спокоен, и эта уверенность должна передаться ей.

— Мне надо проверить кое-какие идеи, — говорю я. — Лето — водораздел года. Осень — это уже новый, следующий этап. Экспедиция даст мне живой материал. Ну и деньги. Ей-богу, здесь нет ничего зазорного — нам нужны деньги.

— А как же я?

Весь разговор происходит в фойе театра, и даже не в фойе. Это преддверие театра, его кассовый зал, стены увешаны афишами, рекламирующими спектакли прошлых лет. Чадно, накурено. У тяжелых дверей билетер, выпускающий желающих на улицу. Тут же два телефонных автомата. И две очереди при них. Почему именно театр? Я полагал, что разговор такого рода не должен быть обозначен как обязательный, не должен быть предупрежден словами: «Нам надо поговорить». Как не следует обусловливать его местом и временем. Мы говорим всегда, и этот разговор есть часть нашего повседневного общения.

Театр — ее стихия. Вера — художник по костюмам. Пусть будет театр. Сегодня премьера «На всякого мудреца довольно простоты».

— А как же я?

Вопрос, лежащий на поверхности. По сути, все остальное второстепенно. Я потратил всю изобретательность на объяснение своего поступка, своего состояния, своих обязанностей перед нашим общим решением. Однако я оказался не подготовленным к этому простейшему вопросу.

А как же она? Два летних месяца. Театр отбывает на гастроли. Предполагалось, что я подъеду чуть позже в один из этих городов. А затем на оставшийся отпускной месяц либо в Прибалтику, либо на юг. Я ей пытаюсь объяснить, что все правильно, в наших прежних договоренностях не было лжи. И когда мы строили планы, и когда она, опираясь на эти общие планы, умоляла директора разрешить ей отпуск в августе.

И разговор в этом кассовом зале начат не мной. Я лишь перебил его. Нелепо выслушивать подробности о гостиницах, в которых мы будем жить, если твой приезд в эти самые гостиницы несбыточен, и ехать туда ты не собираешься, и местом твоего ночлега будут не гостиницы, а крестьянская изба, барак, а может быть, и палатка.

— Видишь ли. Не надо только ничего драматизировать. — Я понимаю, что слово «драматизировать» может ее обидеть, и тут же поправляюсь… что говорю его ей не в укор. Просто следует сохранить ту меру спокойствия, с какой мы начали свой разговор. — Ты поедешь на гастроли, затем на юг или в Прибалтику. Ты же хотела поехать на юг или в Прибалтику? Можно достать курсовку. Можно устроиться дикарем. И санаторий тоже реален. У меня есть знакомые мужики в профсоюзах. Мы вместе ходим в баню. Они мне не откажут.

Про баню я тоже сказал не случайно. Баня добавляет нашему разговору обыденности. Есть баня, есть мужики, с которыми можно договориться. Никаких экстремальных ситуаций.

— Ты издеваешься надо мной? — говорит она. — Зачем мне юг? Зачем мне Прибалтика? Все это имеет смысл, если мы едем вместе. Я уверена, с этой экспедицией ты придумал нарочно. Для того, чтобы сказать правду, совсем необязательно уезжать друг от друга так далеко..

Я вздрагиваю, я ощутимо вздрагиваю от ее слов, смысл которых мне представляется очень точным. Откуда эта настойчивость говорить во что бы то ни стало, даже осознавая, что твои заверения не могут ее ни в чем убедить? Какая разница: экспедиция или бригада шабашников? Эти уточнения больше касаются меня, моего самолюбия, моего понимания, кем я должен быть в ее глазах. И все-таки экспедиция. Если экспедиция, значит, наука, значит, могли обязать, приказать. Если наука, то опять же — деяние впрок. Должно же быть у нее самолюбие. Или ей все равно, чья она жена? Этот момент разговора я старался проговорить наскоро, не вдаваясь в детали. Слово для общего настроя. Мол, живи и помни — замыслы мужа отныне и твои замыслы. Она еще ничего не знает о моем провале. И мне не хотелось бы, чтобы сейчас у нее возникло желание заговорить о моей диссертации, восстановив в памяти те отрывочные сведения, которые заронил когда-то Кедрин, возбудив к ним откровенный интерес. И чтобы как-то миновать эту тему, надо перестроиться на ходу, подсказать ей, что наши мысли созвучны и последнее время крутятся вокруг одного и того же, я неожиданно для себя заговорил о нашей свадьбе.

— Давай, — сказал я, — представим, что эти два месяца уже прошли. И через час… Нет, через час это слишком. Через день. Да, через день наша свадьба. И мы уже другие, уже пережившие расставание. Как мы проведем этот день? Хочешь, давай запишем, каждый для себя. А потом, потом, в конце того дня сравним, проверим — кто из нас оказался прав.

— Это все игра, — говорит она. — Надоело. Ты мне не ответил на главный вопрос. Почему так внезапно и почему именно сейчас?

Я конечно же ссылаюсь на начальство, которому наплевать на личную жизнь сотрудников, говорю еще какую-то ересь и чувствую, чувствую, как где-то внутри меня собирается, наливается взрывной силой протест против всего происходящего и против вымысла тоже. И что мне хочется, нестерпимо хочется сказать ей правду и я уже готов разразиться этой правдой, но тут я вдруг понимаю, что правда потребует объяснения неправды, которая была все дни до этого. И еще неизвестно, что на нее окажет большее воздействие: моя отчаявшаяся искренность или изворотливость, с которой я выдумывал, лгал. Однажды вскрытая ложь в отношениях между мужчиной и женщиной страшна не объемом лжи, а грозящим прозрением, что ложь может быть, что она так же естественна, как и правда. А ты привык верить, ты не защищен, потому как разучиться верить — это все равно, что перестать жить. Я не сдержался и накричал на нее. Обвинил в черствости, нежелании понять меня. В глупости и жестокости, наконец. Я считал, что имею право на эту несдержанность. Почему я все должен объяснять? Разве понимание друг друга в рассуждениях по любому поводу, в словесной расшифровке наших поступков? Понимание — в мудрости чувств. Когда можно сказать, я тебя не только понимаю, я тебя чувствую. Все, еду. Еду потому, что надо. Потому, что иначе нельзя.

Уже третий звонок. А мы все говорим, говорим, никак не считая сказанное нами доказательным и справедливым. Какой здесь театр! Да и до театра ли нам теперь?