Без музыки — страница 48 из 49

О чем я думаю в эти минуты? Я уже перевел часы на московское время и, как только сел в самолет, взволнованно предупредил себя: «Осталось четыре часа до нашей встречи». Спустя час, он показался мне нескончаемым, я сделал для себя еще одно открытие: ни о чем ином я думать не могу. Я представил нашу первую встречу с Верой. Я как бы пережил ее заново, я вспомнил все мелочи. Даже объявление на палатке, где положено было продаваться газированной воде. «Ушла по необходимости. Буду торговать на час дольше». Потом я вспомнил вторую нашу встречу. И опять я удивился, как придирчиво память восстанавливает детали. Потом я представил, как стану высматривать ее в аэропорту и как она меня будет высматривать среди тех, кто спускается по трапу. Потом я спохватился. Это ведь Москва. Самолет могут загнать куда-нибудь на дальнюю стоянку к черту на кулички. И она будет ждать в здании аэровокзала, смотреть сквозь стеклянную стену на приземляющиеся самолеты и загадывать, какой из них мой. А когда встретит меня, будет рассказывать, как садился именно наш самолет, как дернулся у хвостового оперения парашют. И как она сказала себе — этот! Я закрывал глаза, и мне представлялось, как кончики моих пальцев касаются ее руки и как мгновенная дрожь бежит по ее телу от этого прикосновения. И губы мои так точно угадывали плавный овал ее лица, линию шеи. Я чувствовал запах ее кожи и запах ее волос, такой дурманящий, такой осязаемый, что испарина выступала у меня на висках. Я открываю глаза, испуганно смотрю на часы. Бог мой, как мы долго летим! Еще полтора часа, нескончаемых полтора часа. Уже ни от кого и ничего не скроешь — я женюсь. Друзья наверняка предупреждены. Я ей написал однажды, кого хотел бы видеть на свадьбе. Представляю, как они хором скажут: наконец-то… А кое-кто дождется уединения и потребует отчета: почему-де да как можно такое позволять себе.

«Тебя не поймешь, — скажут друзья. — У тебя мания все усложнять, доводить до абсурда. Сам посуди: решил» подать заявление — святой день, ты ухитрился опоздать. Кто тебе мешал встать и сказать: «Меня ждут. Я женюсь». Спустя три месяца ты повторяешь свой фокус. Теперь ты не являешься на собственную свадьбу. Переносишь ее один раз, второй, третий. Окстись! В своем ли ты уме? Или ты из тех, кто осознанию создает трудности, чтобы затем их преодолевать? На кого ты навьючиваешь груз собственных оправданий? Кого ты обманываешь?»

«Ах, твоя жизнь — твое личное деле. Кто возражает? Только не требуй тогда сострадания. Неси свой крест сам. И не старайся нас обратить в свою веру».

«Мои друзья, мои милые друзья, я виноват перед вами».

Не не все сразу. Сначала о вере. Если я и способен что-то выкрикнуть не задумываясь, так это одно:

«Не верю, потому и страдаю нескончаемо. Сказал, вот, выплеснулся: «Давай поженимся». А спустя час уже думаю: почему сказал? Какая-такая вынужденность стоит за сказанным? И что удивительно: высмотрел, высчитал эту вынужденность. Не свались на меня всех бед разом, уж и не знаю, раздались бы эти слева? Надо подумать. Очень надо подумать. А раз есть в чем-то вынужденность, ты уже раб своих сомнений. И испытания, через врата которых ты гонишь собственную душу, как самоочищение, как желание сбросить с себя шкуру вынужденности.

Не приехал вовремя. Всех бед — отмахнуться от Ирчанова. «Не могу, свадьба». У кого язык повернется возразить? Это уж точно — из всех языков мой главный. Мой! Надлежало состояться не для поступка. Если бы только поступок. Для жизни. Вот в чем вопрос. А мысли гложут, выворачивают душу. Если сам догадался про вынужденность, так ведь не за семью же печатями твоя жизнь. А что, как она догадалась тоже? Потому и останавливаешь себя — погоди, не торопись, еще одно испытание, последнее, может быть, и тогда уж…

А груз придуманных испытаний нести тяжко. Это ведь жестоко — ради себя чужую душу истязать. Вот и мечешься, оправдания выискиваешь, И рад ужасно, когда оправдание такое под руку попалось — за людей страдаю. Разве не благородно за людей страдать, а?! И зря вы, друзья мои, меня клеймите. Никакой тут мании усложнять и в помине нет. Несложно уехать или приехать, плюнуть на все, и айда… Невелика серьезность — плюнуть. А как быть с тремя месяцами, с теми, что отсутствовал? Ради чего-то же они прожиты? И даны они мне не дополнительно к моей жизни, а все три из нее, за вычетом. Разумом живу. Что ж тут плохого? Разумом.

И не надо, прошу вас, не надо ничего и ничему противопоставлять. Не надо выделять главное и менее главное: первоочередное и следующее за ним. Не надо считать себя провидцем, знающим, как жить. Вы можете поделиться опытом только своей жизни и больше ничьей. На остальное у вас попросту нет права. А что такое одна жизнь среди шести миллиардов жизней? Вот видите, как мало вы знаете? Как скуден запас вашей мудрости? Потому и боитесь обременить себя. И совет ваш пуст, как ненадетый валенок. «Не усложняйте жизнь, живите проще». Такое только от бездумности утверждать можно. Просто помнить добро — так ведь забывают. Проще не красть, отчего же крадут? Зачем выдумывать, требовать, возмущаться — работай хорошо, честно, и будет с тебя. Почему же столь многие работают плохо? Проще любить и сохранять верность. Отчего же лгут и изменяют? По каким нормам вершится сие, вопреки законам, правилам, которые мы придумали и по которым разложили жизнь, полагая точно, что упорядочили и осчастливили ее. А может быть, увлеклись, перестарались, переусердствовали, перебунтовались и не заметили, как все вопреки стало вершить проще, нежели согласуясь с правилом. И этакая фантазия в голову пришла. Однажды проснулся, а жизнь наизнанку вывернута. Стал возмущаться, а тебе по усам. Теперь так положено. А почему нет? Наизнанку — тоже жизнь. Хватит, угомонимся для общей пользы.

Убеждает лишь пережитое, вы слышите, пережитое. Только ответственность рождает умение защищать сотворенное, потому что она, ответственность, и есть во плоти своей боль и сострадание. Понять истинное, принять его возможно, лишь испив горькую чашу ложного. Такова жизнь. Все от противного. Все от противного. И не пытайтесь доказывать и утверждать обратное. Высшая логика жизни в ее нелогичности! Потому и неповторима наша жизнь. Как же хочется завопить в голос: «Я понял, я все понял!!! Теперь я стану мудрым и хорошим!»

Вот какую исповедальную речь я приготовил для своих друзей, разглядывая землю обетованную в сплюснуто-круглый самолетный иллюминатор.

ГЛАВА XVI

В Москве меня никто не встретил. Я долго выглядывал Веру, успел получить вещи, стащить их в одно место. Я понимал, что волнуюсь, и боялся, что волнение мешает мне быть внимательным. А Вера на самом деле здесь, я ее просто проглядел. Однако очень скоро я осознал свое заблуждение, хотя по-прежнему думал о Вере, мысленно представлял, чем она занимается сейчас, и продолжал оглядываться, надеясь, на какую-то невероятную случайность. Напрасно. Сказалась разница во времени. Те полтора суток, которые отделяли меня от свадьбы, сократились еще на целый час.

Домой я не поехал, а попросил водителя подождать у подъезда Вериного дома.

— Теперь уже ничего нельзя изменить, — говорил я себе, — и откладывать знакомство с родителями куда-то на потом вряд ли возможно. Самолет летел двое суток. Она же не может разорваться, свадьбу надо готовить. После всего случившегося я не вправе осуждать ее. Сейчас вот войду, и первое, что скажу: «Во всем виноват я». А потом… Иметь в запасе всего одну фразу — это несерьезно.

Захлопнулась дверь лифта. Оказавшись на лестничной площадке, я прислушался. Номера квартир были неразличимы. Коридор освещался лишь половиной ламп. Мне захотелось по голосам, доносящимся из-за разных дверей, угадать, за какой именно ее квартира. Я так и шел, останавливаясь перед каждой дверью, удерживая себя от соблазна взглянуть на номер квартиры, прислушивался, оглядывал дверь, замок, ощупывал разномастные никелированные ручки, трогал ногой запыленные резиновые коврики у порога. Каждая из дверей могла и должна была сохранить ее приметы. Но я не узнавал их, не чувствовал. А может быть, мешал полумрак. Сюда я никогда раньше не поднимался, мы прощались метров за пятьдесят от дома. И сейчас здесь, в темноте, я мысленно пытался угадать, окна какой из квартир выходят на тот, наш с ней, переулок. Я угадал, почти угадал. Мне понимающе улыбнулись и указали на соседнюю квартиру. Человек, открывший дверь, пристально и недоуменно разглядывал меня. Он был одет в офицерские брюки, порядком сносившиеся, грубой вязки свитер. Видимо, он что-то мастерил до этого. Я заметил, что в руках у него паяльник, и он так и стоит передо мной, машинально обдувая похожую на фольгу пластинку олова.

— Вам, собственно, кого? — спросил мужчина и поверх массивных очков посмотрел на меня. У него был покатый лоб с далеко отступившими волосами. Он был похож на человека, приготовившегося бодаться.

— Если не ошибаюсь, Федор Евгеньевич?

— Он. А вы, собственно, кто?

— Я? — Вопрос показался мне смешным, и я засмеялся, но как-то неуверенно, нервно. — Я Строков, Игорь Витальевич Строков.

— Очень приятно, Игорь Витальевич. Мы вас слушаем.

Выражение «мы» мне тоже показалось смешным. Он стоял передо мной один, но почему-то сказал «мы».

— Собственно, я к Вере.

Федор Евгеньевич поправил очки и посмотрел на меня сквозь стекла очков.

— Вы хотите сказать, что вас интересует наша дочь, Вера Федоровна?

— Именно так. Интересует.

— А вы кто такой?

— Я же вам сказал — Строков.

Отец Веры кивнул головой.

— Игорь Витальевич, вы меня не поняли. Почему вас интересует наша дочь?

— Я ее давнишний знакомый.

— Знакомый?! Хм. Давнишний… — Когда он повторял слова, слегка таращил глаза.

— Мария! — крикнул Федор Евгеньевич, не поворачиваясь. Из кухни выглянула жена. — Вот, давнишний знакомый Веры. Ты его знаешь? — Женщина меня видела первый раз, пожала плечами:

— А черт их разберет, этих молодых мужиков. Я их и вижу-то со спины. Тот тоже вроде высокий. Не знаю.