Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей — страница 10 из 69

– Жень, а как же я, почетный теперь выпускник, пойду сейчас петь – с голым-то пупком?

– Пупок можно прикрыть почетным дипломом! – посоветовал я звезде.

что-то многое стал забывать

даже абзац три дефис два

морального кодекса строителя коммунизма

почему-то всегда в парикмахерской

даже державную поступь стиха

коим свинарка во весь экран

клеила пастуха

в гуме у фонтана дружба народов

где сколько уже и не вспомню баб[2]

и все золотые

и все без греха

да не гум это

вднх

а еще был фонтан на лубянке

но этого я не застал

я застал уже этого

и пьедестал

что-то многое стал забывать

я юный пионер советского союза

перед лицом товарищей

я робинзон крузо

перед лицом пятницы

я пятница

перед лицом субботы

что-то многое стал забывать

этот эдипов

военно-промышленный

комплекс

этот эзопов

язык

отварной

в майонезе

что-то многое стал забывать

но помню

когда великий глюк

явился

и открыл нам новые

глюки

не бросил ли я

всё

заявление

прошу предоставить мне

нервно-паралитическое убежище

по месту жительства

Пожалуй, пора пояснить, почему я, ребенок из московской профессорской семьи, продукт роддома имени Грауэрмана, вспоминаю стены университетской общаги, где если мне и удавалось остаться на ночь, то нечасто и нелегально.

70-е годы, время нашей студенческой молодости, нашего “будем веселы”, вообще-то было совсем не веселым.

Советские танки только что в кровь раздавили не только Пражскую весну, но и все надежды недолгой оттепели на пресловутый “социализм с человеческим лицом”.

Началась тоскливая и бездарная реакция, гонения на “инакомыслящих”. Как будто можно мыслить как-то не “инако”.

И вот тут, когда, казалось, уже ничто не могло помешать постепенному погружению в меланхолию по причине изначальной обреченности всех усилий и мечтаний, свежий ветер подул откуда не ждали.

Романтикой революции повеяло с Запада, с загнивающего, разложившегося Запада – как и тогда твердило наше ТВ.

Хиппари, битники, рокеры, антивоенная молодежная волна в Штатах с заманчивым предложением “делать любовь, а не войну”, ненасильственный протест Мартина Лютера Кинга и радикальные “черные пантеры”, трагическая партизанщина команданте Че Гевары и буйная анархия парижской студенческой революции (начавшейся, кстати, именно в общежитии стихийным бунтом против того, что студентам мужского пола запрещалось оставаться на ночь на женской половине) – все это неизвестным науке способом смешалось и взорвалось в наших юных головах…

Получив школьный аттестат, я немедленно отпустил кудри черные до плеч и пышные бакенбарды, переходившие в неубедительную поросль на подбородке.

Университетская военная кафедра требовала стричься предельно коротко, и чтобы никаких бород-усов, но этот запрет я легко обошел: принес липовую справку из Союза художников о том, что позирую заслуженному деятелю искусств для картины “Дуэль Пушкина”. Из уважения к “нашему всему” разрешили. Специальным приказом!

А тут еще военный переворот в Чили в сентябре 1973-го. Вроде бы – на другом краю Земли. Но чилийские студенты были друзьями-приятелями, были совсем рядом, пели, влюблялись – свободные, темпераментные, веселые.

У меня тогда и подружка была чилийка, так что далекий и абстрактный переворот отозвался мощным эхом, чем-то совсем личным.

Кипящая кровь, бунтующая плоть и возмущенный разум свели нас в торце длинного коридора общежития, на кухне, которую студенты благородно нам пожертвовали.

“Эту кухню посетив, обретете позитив” – самоуверенно написал я на ее двери…

Что это было? тусовка? общество? мастерская? Полвека спустя понимаешь, как все это естественно укладывается в давнюю университетскую традицию вольных философских кружков каких-нибудь Герцена – Огарёва или там Станкевича. Что и привело к недолгой, но шумной жизни и еще более шумному запрету, к закрытию нашей “политической кухни”.

Бдительные органы быстро сообразили, что сомнительные с идеологической точки зрения, но главное даже не в этом, а просто настоящие, искренние, живые, добровольные митинги, экспозиции, концерты, субботники, на которые никого не надо было сгонять палкой, – это все странно и очень опасно.

В первозданный хаос нашей кухни, ее исписанных и изрисованных стен, рулонов ватмана, банок с кистями и папок с малопонятными текстами потянулись комиссии. Все исписанные листочки, тетрадки, обрывки бумаг со столов, с полок, подоконников и даже с пола тщательно собирались, изымались и архивировались, многочисленные граффити на кухонном кафеле тщательно регистрировались, фотографировались, документировались.

Председатель студенческого совета, дипломник факультета журналистики, который до разгрома сам порой к нам заглядывал по вечерам, чувствовал себя несколько неловко в этой новой роли “члена комиссии”, в компании людей с незапоминающимися лицами, но быстро освоился и, дойдя до размашистой настенной надписи “Художникам и поэтам нужно время от времени грозить пальцем”, даже оживился:

– А вот это мне нравится!

Подпись под цитатой не просматривалась за грудой сваленных в углу рулонов.

Я ногой отодвинул ватман. Обнажилось имя автора: Адольф Гитлер.


Идеологические неприятности были и до того, но тут все стало сразу куда серьезней.

Выгоняли из комсомола – и не за карты или пьянку, что было бы еще куда ни шло. За политику.

И бог бы с ним, с этим комсомолом, но по тем временам это означало автоматическое отчисление из университета, отправку в армию с соответствующим досье. Ну и так далее…

– Ты математик, ты в конце концов найдешь себе работу. А я-то гуманитарий… – тоскливо заглядывал в глаза все тот же председатель студсовета в поисках сочувствия. Это в коридоре, шепотом. А на заседании…

Странное это чувство – когда именно в твою жилетку норовит поплакать тот самый человек, который в силу особенностей своей натуры или в силу обстоятельств в этот самый момент и ломает как может твою жизнь.


А тут еще вышли мои стихи, чилийский цикл – и не где-нибудь, в “Новом мире”, с них номер начинался.

Я получил первый гонорар – большой, кстати.

Это был шок. Деньги за стихи. Что-то нечисто. И я всё сходу спустил – купил подарки маме, Наташе, остальное пропили.

И вот тут отчетливо, со звуком Dolby Digital дождя по жестяному отливу за высоким окном, всплывает тот поздний осенний вечер, когда я чаевничал в одном старом московском доме.

Все тогда читали “Новый мир”, видели эту мою публикацию, и бабушка моей однокурсницы, хозяйка дома, сухонькая интеллигентная старушка, отсидевшая свое в лагерях, с беломориной в зубах, выпустила дым и ласково так мне сказала:

– Знаете, Женя, по-моему, это хорошие, искренние стихи, и вы там говорите хорошие, искренние вещи про чилийскую трагедию, про концлагеря, но как-то все-таки немного странно писать про тамошние концлагеря, когда есть свои…

И налила мне крепкого чаю в фамильный костяной фарфор.

И что-то меня бабахнуло по башке.

И больше я этот цикл никогда не печатал.

И левачество вскоре прошло, как диатез.

страна была нерушима

постель в вагоне стоила рубль

если не брать

проводница смотрела косо

соседи смотрели косо

вся страна смотрела косо

лучше взять

простыни были всегда сырые

но всегда были

матрас доставали откуда-то сверху

разворачивали на полке

подушка всегда падала на пол

сизая в перьях

но постель всегда стоила рубль

и везде стоила рубль

и страна была нерушима

Полжизни я прожил в стране, утопическая аббревиатура названия которой уже никого не могла ни увлечь, ни обмануть.

В стране, которая была нерушима и рухнула в одночасье.

Еще полжизни, даже больше, – в другой стране. Или всё в той же, но под другим названием?

Мою улицу за это время трижды переименовывали. Но дверь нашего подъезда все так же красят к праздникам только с одной стороны – снаружи…

Алексей ВарламовПрисяга


Если к сосне поднести горящую спичку, она вспыхнет, как свеча.

– От одной спички?

– У нас тоже никто не верил. А потом весь лес спалили.

– Слушай, а как ты думаешь, нам бром в чай подсыпают?

– Да хер его знает.

– А то ко мне в воскресенье жена приезжает.

– Везет…

Мы лежали на сухой земле, глядели, как уходят в небо, сближаясь верхушками, высокие деревья, и курили. Сосны раскалились от зноя, насыщая воздух смолой, и слабо шумели. По устланному ветками небу бежали облака, где-то далеко стучал дятел и скакала с дерева на дерево рыжая белка. Хотелось лежать и лежать. Глаза слипались, земля куда-то проваливалась, а деревья клонились и падали.

– Кончай, перекур! Рота-а! Стройсь.

Толстый человек с тонкими ногами, брюзгливо-одутловатым лицом, но еще энергичный и свежий, в щегольских хромовых сапогах намеренно на нас не смотрел. Рядом с ним надрывался щуплый паренек со старательными и злыми глазами. Три дня назад он был назначен старшиной. Избравший его для этой должности толстяк с двумя звездами на погонах находился на той роков