ко самых моих близких друзей человек сорок, родился ребенок… И вот наконец-то удалось, я аспирант. И мы – мама с папой, я с мужем и младенцем – празднуем, что я теперь аспирант (в хороших семьях любят праздники по любому поводу). Нам не надо торопиться домой, мы живем с родителями в большой квартире в центре Ленинграда, квартира изначально разделена на две части, так что мы живем вместе, но как бы раздельно. Бывают вечера, когда все прекрасно: и младенец спит, не просыпаясь, и у всех прекрасное настроение, и много смеются.
Вот я заснула в двенадцать, а в час проснулась – надо мной стоит мама, говорит: “Лена, вставай, папа умер”.
Как это умер? Я встала, пошла за мамой, как сомнамбула, мыслей никаких, будто сон, будто кино какое-то странное. Прошли по квартире, пришли к кабинету, вошли, мама впереди, я за ней, мама вышла, я осталась с папой.
И вот тут загадка. Папа был не жив, я впервые столкнулась со смертью, почему я не закричала, не заплакала, не впала в ступор? А просто стояла над папой и повторяла: “Прости меня, пожалуйста, прости, прости!” Ну вот так бубнила: “Прости, прости… Почему ты так, я же была хорошей, я хорошо училась, хорошо себя вела…” Господи, двадцать четыре года, сама уже мама, и такие детские мысли, такие детские слова, как будто мне пять. За что я просила прощения? Я ни в чем не была виновата, кроме общей вины детей перед родителями, такой же, как родителей перед детьми, что нам не быть вместе всю жизнь. Я была хорошей, не доставила ни одной неприятности, приходила домой в 11, знала, что в 11:05 ты будешь стоять на углу Садовой и Гороховой, смотреть в сторону Невского, не иду ли я, оглядываться на каждый подъезжающий троллейбус и считать в уме свои формулы… Я всегда была хорошей, так за что, за что?! Папа, не оставляй меня, пожалуйста, я еще маленькая. Ты встречал меня у БДТ, пока я смотрела “Историю лошади”, пошел дождь, ты ждал меня у входа с зонтом, чтобы я не простудилась, как-то за завтраком ты швырнул в меня яичницей за то, что я выпрашивала дубленку, и тут же купил мне эту дубленку… Прости меня, папа, за то, что ты ждал меня под дождем, прости, что просила дубленку, прости за то, что ты умер, прости, прости…
Утром все будут говорить “такой молодой, всего сорок семь лет, никогда ни на что не жаловался”. Все будут говорить “такой молодой, такой талантливый”, а я буду жить без папы. Буду жить без папы всю жизнь, при слове “папа” всегда буду плакать, плакать, плакать, всю жизнь буду плакать, умру и все буду плакать. Утром я позвонила на кафедру, сказала “папа не придет на лекцию, он умер”. Через полчаса нерешительным потоком пошли люди с осторожными недоуменными лицами – с кафедры, из института, из других институтов, – на лицах было написано “кажется, мы неправильно поняли, этого не может быть, в сорок семь же не умирают…”.
Долго, мучительно, неизбывно я пропадала от жалости к папе. Не от собственного горя, а от жалости к папе, мне было невыносимо жаль его за то, что он умер. Прошло время, и я стала себя уговаривать, чтобы хоть чуть-чуть утишить боль: ведь это же я страдаю, а он не страдает, ему не плохо…
…Ну и, конечно, пришлось решать, как жить дальше. Папа пошагово рассчитал мою жизнь: аспирантура – взращивание ребенка – защита – старший преподаватель – доцент. Но папы больше нет. Ясно, что из аспирантуры надо уйти, у меня ничего нет, кроме темы диссертации (математическая, не понимаю ни одного слова, папа не успел мне объяснить) и статьи, двух страниц с закорючками, из которых мне знаком только значок интеграла. Невозможно соотнести себя и закорючки-интегралы, мы вообще этого не проходили! Если бы тема была какая- нибудь серная кислота или карбонат натрия, я бы еще кое-как, тяп-ляп и сделала… Но математические модели, математический аппарат! Ну, как если ты филолог или певец, а тебе такое… Забиться под одеяло и плакать – вот что можно сделать, а больше – ничего.
– Колина, ставлю вам пять, вы неплохо подготовились, но почему вы такая невыспавшаяся, как будто вас пыльным мешком ударили?
Аспиранту нужно было строго в срок сдать кандидатский минимум, и я по привычке отличницы “не пропустить – не опоздать” на экзамен пошла. Философию (Маркс, Гегель, Мировой разум, Кант, вещь в себе) принимала Баба-яга, известная своей бескомпромиссной бестактностью.
– У меня у ребенка зуб режется, ребенок заболел. (Конечно, Баба-яга знает, что папа умер, но я лучше совру, чем буду напрашиваться на жалость.)
– Колина! Вы хотите получить диплом кандидата наук или мамы? Или вам теперь диссертацию не осилить? Вы же дочка Колина, если генетика работает правильно, то вы не дура. Вам не стыдно так распускаться?
Мне нет, не осилить… Я лучше распущусь.
Но научный мир маленький, все будут говорить, что дочка Колина – дура.
Но, может быть, научный мир не заметит, что дочка Колина – дура? И вот еще аргумент: я больше никогда не увижу людей, которые будут считать, что я дура. Но диссертация – это такой толстый том с текстом и формулами, а у меня один лист с закорючками. Математическую модель надо считать на компьютере… в вычислительном центре? В вычислительном центре вычисляют… Я не знаю, что вычисляют и как, это серьезный аргумент за то, чтобы уйти. Мама, блатной аспирант, поступила в очную аспирантуру, затем сбежала, на этом всё.
Надо было что-то считать: вычислительная машина была в закрытом зале, а люди сидели в другой комнате и… что-то они пишут на разных языках программирования (теперь уж названия тех языков помнят лишь динозавры), зачем они там сидят? Что означают приятного бежевого цвета карточки с дырочками? Перфокарты? У нас весь дом был в таких карточках, папиных. Почему, черт возьми, я никогда не поинтересовалась у папы, как слова языка программирования становятся дырочками? Каждый день я ходила в страшную комнату и сидела там с видом, как будто не плачу… “Вычислительная математика” – вот как называлась эта страшная комната.
На защите у меня был оппонент, самый страшный из всех возможных, гроза всех аспирантов и папин при жизни враг. Он сказал: “Я бы для дочки Колина и так все сделал, но тут я со всей душой – впервые вижу аспиранта, который, конечно не сам создал, но хотя бы понял”.
Своих не бросают, а я была своя среди своих: папины аспиранты на переменах объяснили мне, что из дырочек получаются формулы и слова, седовласые профессора в перерывах между лекциями в коридоре рассказали, что означают эти формулы. Было очень больно видеть папиных друзей, но плакать было нельзя, я делала вид, что во всем разобралась, ведь они тратили на меня свое время. А потом вдруг стала понимать, как будто это экзамен и я всё выучила. Никому не нужна была эта диссертация, кроме тебя, папа, – ни советской науке, ни мне. Но, папа, разве я не могла сделать для тебя такую малость? Я так тебя люблю, мне так тебя жалко, что своим в высшей степени нематематическим мозгом я поняла закорючки и карты с дырочками.
Как поняла? Силой любви, благодарности за ожидание под дождем, за детский сад при Доме ученых, Эрмитажный кружок, за “Музыку от А до Я”, за Филармонию, за вовремя выданных мне Цветаеву, Бродского, Солженицына, за джинсы… Я не случайно поместила все это в один ряд: это была такая жизнь, у нее были свои правила, в человеке все должно быть прекрасно, джинсы тоже, и те, кому они вовремя не достались, до сих пор это помнят. Некоторым все было выдано в одном флаконе: домашняя библиотека как целый мир, и английский с детства, и Высоцкий – Визбор – Окуджава в ДК Пищевиков (“Пищевичке”), и то, и это… По этому счастливому набору можно всю жизнь узнавать своих… Ленинградский набор как знаменитый набор крошечных пирожных из “Метрополя”: вот “эклер” – английский, вот “корзиночка” – Эрмитаж, вот “буше” – джинсы…
Диссертация не пригодилась. У наших пап была незаурядная интуиция, но она встретила на своем пути крушение советского мира, где уже никто не обещал дочкам, что дальше будут пирожные.
Все дочки без исключения обожали своих отцов, яростно гордились отцами и имели сложные отношения с собой и с ни- ми, живыми и мертвыми, на предмет достижений. Я не хочу обидеть тех, у кого папы не были профессорами, художниками, актерами, их папы тоже были лучшими в мире папами, я просто рассказываю, как было: в детстве хвастливое “а мой папа…”, горестное “я не оправдала папины надежды” в юности и постоянное оглядывание во взрослой жизни, не подвела ли, одобрит ли папа… И даже слегка невротическое “я виновата, что добилась меньшего, чем папа”. Что наши папы, все папы, оставили нам в наследство? Не диссертации, не членство в Союзе художников, не ощущение, что ты среди своих, как в пуховой перине, а любовь, чувство защищенности, поглощенность работой как способ жизни и всегдашнюю, не проговоренную словами мысль, что если ты что-то делаешь для людей, значит, не зря живешь. Не утверждаю, что благоговение дочек перед поглощенностью работой, работой как самым высшим достижением, это наше вечное “я стараюсь, папа” – примета советской жизни, советский дискурс на достижение, но мне кажется, нашим детям в голову не придет, какие-то там “достижения” сравнивать.
И еще про свои – чужие. “Ты же была своя, а знаешь, как мне это трудно досталось?” – я часто слышала это, сказанное с подспудной детской интонацией “тебе-то хорошо, Леночка”, и отвечала: “Я не виновата, не надо меня ненавидеть”, и все это – и вопрос, и ответ – всегда звучало шутливо, в какой-то мере. А в какой-то мере нет: мы свои в той среде, где родились, и тут уж кому как повезло – какая среда, что может дать.
Быть своим хорошо?
Быть своим хорошо. Это вкус пирожного “картошка” со сладким сомнением “ты сам или не сам?”. Это душа, влюбленная в свое детство, которая шляется одинокой по миру и ищет своих. Мой друг, всю взрослую жизнь проживший в другой стране, сказал: “Моя дочка вышла замуж, а ее муж мне совсем чужой…” – и на мой вопрос: “А кто тебе свой?” – грустно улыбнулся: “Я бы хотел, чтобы он был из Ленинграда 70-х и чтобы его детство прошло в Эрмитажном кружке”. Если у тебя была сильная среда “своих”, ты стараешься сохранить свой круг, свои понятия. Быть своим хорошо. Тебя погладят по голове, тебе уютно, ты знаешь правила игры, ты справишься.