Быть чужим тоже хорошо. Ты не живешь с мыслью, сам ты или не сам. Ты свободен в любой момент измениться и уйти. Ты не будешь чем дальше, тем больше чувствовать себя чужим, потому что своих вокруг тебя все меньше. Ты открыт, ты более маневренный, можешь обнаружить себя в самых неожиданных классных местах, ты совсем непредсказуемого добиваешься. Кому что выпало, у кого как случилось, так и хорошо.
Наталья ГромоваПовесть о первом коммунисте
Маршировать я научилась рано. До сих пор, когда надо вспомнить, где лево-право, я поднимаю левую ногу. Шагом марш! Левой! Левой!
Наша школа находилась в самом центре Москвы, на пересечении проспекта Калинина и Садового кольца. Обычно нас забирали с уроков, строили в колонны. Мы тренировались в маршировке на школьном дворе до полного изнеможения. Сначала столетие Ленина – в 1970 году, потом какой-то по счету съезд партии, потом 50-летие пионерской организации.
Красный галстук, пилотка, заваливающаяся то на одну, то на другую сторону, белая блузка, синяя в складку юбка и белые гольфы, вечно сползающие вниз. Подъезжал толстомордый автобус, мы кидались занимать места, гроздьями падая друг на друга. Истошно хохоча, разминая затекшие руки и ноги. “А кормить там будут?” – спрашивали мы важных пионервожатых. “Будут, будут”, – веселились они, зная, что в правительственных буфетах они и сами разживутся чем-нибудь вкусным. В зал мы вбегали как пластмассовые болванчики и с мрачным видом маршировали на месте. В это время на сцене какой-нибудь юный раскрасневшийся пионер бодрым голосом читал приветствия. Как-то впереди меня маршировала Надя Гриднева из 7 “А” – мы были на год младше и смотрели на нее и ее одноклассниц как на взрослых тетенек. Надя была крупная, на ее высокой груди, как на блюде, лежал галстук, короткая юбка обнажала полные ноги. Из красных бархатных кресел к ней поворачивались головы, я заметила, что это были в основном мужчины. Один, с краю, стал гладить ее по круглой руке, в ответ она резко дернулась: “Пошел ты!” – продолжая маршировать на месте. Я удивилась. Разве так можно, да еще со взрослыми? Он же просто радуется, что мы тут шагаем между рядами.
Бедной Наде не повезло. Она жила в одном из подвалов Проточки – так назывался Проточный переулок, который упирался одним концом в Москву-реку, а другим – в Садовое кольцо. Мы не раз видели, как на улице Надя отбивается портфелем то от одного, то от другого старшеклассника, норовивших схватить ее за грудь или за ногу. Она делала страшные глаза и ругалась матом, которого ни я, ни мои подруги почти не знали. Конечно, отдельные слова долетали и до нас, но мы – девочки из приличных семей – считали их таинственной тарабарщиной и только догадывались, что они означают. Из-за этого уже произошла неприятная история – оставшись как-то одни в классе после уроков, мы вдруг решили аккуратно выписать на доске все известные нам матерные слова – в случаях неуверенного правописания безуспешно подбирали проверочные слова и были пойманы за этим занятием нашей учительницей литературы – добрейшей Нелей Григорьевной. Трудно сказать, кто из нас больше перепугался: Неля Григорьевна не могла поверить в то, что значение этих слов было от нас скрыто. Наверное, тогда я и поняла, что есть мир парадный, как наш Калининский проспект, начинающийся от Кремля, и, буквально в двух шагах в сторону, есть полуподвальный мир Проточки, в который после уроков возвращалась Надя Гриднева.
Этот мир пугал и тревожил, но любопытство брало свое. Мы увязывались за одноклассниками, возвращающимися из школы домой переулками, заглядывали в окна на уровне наших ног – там светились голые лампочки без абажуров. Из открытых форточек неслись крики, пьяные песни и женский плач. Однажды нам показалось, что из своего подвала кричит Гриднева, и кто-то из мальчиков, криво улыбаясь, сказал: “Надьку насилуют”. В свои одиннадцать лет я плохо понимала, что это значит, но меня словно оглушило – что-то дикое и древнее вдруг отозвалось во мне. Это был страх, который вечерами наводнял пустынные улицы, выглядывал из темных подворотен и чужих подъездов. Услышав этот сдавленный женский крик, я узнала его прежней, до меня существовавшей памятью. Прижав портфели, мы с подругами бросились с Проточки прочь. И действительно, вскоре Гриднева куда-то исчезла, а когда появилась, на ее лице возникло какое-то новое бабье выражение. Теперь, когда ее хватали, она больше не отбивалась, а грубо хохотала в ответ. Я не хотела больше видеть эту изнанку светлого мира. Перестала ходить Проточкой, а только Калининским проспектом. Но переулок своим смрадным дыханием всегда сквозил из его пор.
Я стояла на нашем балконе, нависающем над проспектом Калинина, а внизу растянулось многотысячное шествие, оно медленно двигалось, как поток старательных муравьев с красными и черными отметинами; гремели литавры, завывали духовые, били барабаны – траурные звуки возносились под самый балкон. Человеческое море уносило в небытие лафет с гробом маршала Климента Ворошилова. Такие пышные похороны я видела воочию впервые. Но как хоронили коммунистов, мне было хорошо известно. На этом же сером каменном балконе лежала оставшаяся от прошлых жильцов кипа отсыревших журналов “Огонек” за довоенные годы, от них исходил острый запах плесени и мокрой бумаги. Рассматривая их, я давно обратила внимание на множество фотографий с похорон вождей коммунистической партии. Из журнала в журнал одно и то же – Мавзолей, гирлянды цветов, скорбные толпы с застывшими лицами. Возможно, это была тематическая подборка, а может, коммунистов и правда косил мор.
И вдруг в моей голове ясно сложился сюжет будущей поэмы, название пришло сразу – “Повесть о первом коммунисте”. Я позвонила подруге Галкиной, на следующий день мы принялись за работу. Мы уже давно делали рукописный альбом со стихами и рисунками. Занимались мы этим на уроках – раскладывали альбом на парте и украшали его новыми текстами и картинками. Мы с воодушевлением взялись за новый сюжет, нас не смущало ни то, что наша поэма была названа “повестью”, ни то, что основные события разворачивались по ту сторону жизни главного героя. Итак, умирал вождь – кто-то вроде Ленина, но не Ленин (сюжет поэмы носил отвлеченный, аллегорический характер), и по заведенной традиции самые преданные коммунисты с женами и детьми должны были умереть вместе с ним – навсегда уйти в пещеру-мавзолей. Эта идея была почерпнута нами из книг про индейцев. Там рассказывалось, как в Перу и Эквадоре вместе с вождем хоронили его свиту – приближенных, слуг и рабов. В поэме мы несколько усложнили коллизии индейской традиции. Так, некоторые жены и дети, проявляя малодушие, сопротивлялись решению партии и отказывались идти вслед за мужьями. И тогда их заковывали в кандалы и отправляли в мавзолей силой. Мы выписывали сцены в подробностях. Вот на коленях стоит мать с детьми и умоляет сохранить им жизнь! А вот смелая и гордая девушка наперекор плачущим родителям уходит в общее погребение. Галкина детально рисовала эти душераздирающие картины, а я писала к ним большие стихотворные куски – то в рифму, то белым стихом.
В свои десять – одиннадцать лет я переживала страстную любовь к революционерам и комиссарам. Свои горячие чувства я обычно выплескивала в чужих стихах. С двумя косичками, торчащими в разные стороны, словно в волосах пряталась пружинка, с веснушками на носу, я взбиралась на сцену стихотворного школьного конкурса чтецов и, вытягиваясь во весь свой небольшой рост, кричала в зал:
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
<…>
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы…
Незрячие глаза и горячечная кровь особенно не давали мне покоя. Я просыпалась в ночи и ясно чувствовала: “Смерть пионерки” – это про меня. Это надо мной, умирающей, взвивается красное знамя. Однажды летом, когда я сломала ногу, мама привезла меня в больницу, где я, закусив губу, глухо молчала, терпя невыносимую боль.
– Девочка, ну скажи, скажи, наконец, что-нибудь, – жалобно взывала ко мне немолодая врачиха. – Она должна хотя бы стонать… Может, это болевой шок? Что с ней? – настойчиво выспрашивала она у мамы.
– Она сказала, что Павел Корчагин терпел более страшную боль, – отвечала мама, заливаясь слезами.
В тот момент, когда мы с родителями поселились в коммуналке нашего двенадцатиэтажного дома, только-только вознеслись вверх белые высотки московской Гаваны. Напротив дома сверкало сине-зелеными стеклами здание Совета экономической взаимопомощи, и, выходя на балкон, я могла видеть, как на большой террасе перед башней снимаются телепередачи и фильмы. В 70-е годы сюда – как в центр новой жизни – тянуло не только москвичей, но и приезжих. Мы же с подругами по-деревенски выходили на проспект с санками, ложились на живот и съезжали с холма, на котором стоял наш дом, вниз к Садовому кольцу. Однажды я врезалась в группу китайцев в одинаковых пальто, которые закричали и замахали руками, как стая черных птиц. Я быстро вскочила на ноги и увидела, что с каждой китайской груди мне одинаково улыбается круглый Мао Цзэдун.
Сверкающие магазины Калининского проспекта влекли не только взрослых, но и нас с Галкиной. В моей жизни существовало ровно два богатства – книги и мороженое. С книгами проблем не было – в детской библиотеке на углу Садового кольца меня считали едва ли не лучшим читателем, там давно уже никто не удивлялся количеству книг, которые я уносила каждую неделю. С мороженым было сложнее – его нигде не давали бесплатно. При первой возможности мы с Галкиной отправлялись в магазины на охоту, особенно тяжело это было зимой. В толстых шубах с повязанными шарфами, в собранных гармошкой рейтузах, вязаных шапках набекрень – мы заваливались в магазин “Москвичка”, там при входе бил небольшой фонтан. На мозаичном полу под водой блестели однокопеечные, двухкопеечные монеты, а иногда и большие медные пятаки. По всей видимости, их бросали гости столицы, надеясь вернуться в сверкающий рай Калининского проспекта. Наша задача состояла в том, чтобы вытянуть со дна столько, чтобы хватило на мороженое. Я закатывала рукав шубы, а Г