алкина держала меня за ногу, чтобы я не упала в воду. Приходилось тяжко, иногда рукава шубы намокали, шапка сваливалась в фонтан, на нас бросалась и выгоняла уборщица, но все равно желание охотиться не пропадало. Мы упорно возвращались, искали монеты на блестящих полах магазинов и в телефонах-автоматах. Однако мы не представляли, что некоторые старшеклассники охотились за более крупной добычей.
Как-то нас собрали в большом зале школы и рассказали, что некоторые ученики ходят к гостинице “Арбат” и “Украина” и выпрашивают у иностранцев жвачку. А некоторые даже продают ее своим товарищам! О таком мы с Галкиной даже не слышали. Бумажку от жвачки мне один раз дали понюхать, но я не почувствовала никакого желания обладать ею. Потом перед нами выступила завуч и рассказала и вовсе страшное. Что некоторые иностранцы подходят к детям и сами им что-нибудь дают, а когда те протягивают руку, то фотографируют их так, как будто это нищие! А потом публикуют в своих газетах под заголовком “Советские дети просят милостыню”. Я тяжело задумалась: не могли ли коварные иностранцы сфотографировать наши с Галкиной упражнения у фонтана? Рассказ завуча меня потряс. Теперь, гуляя по проспекту Калинина, я внимательно всматривалась в лица людей, говорящих не по-русски. Но они ничего не предлагали, а только улыбались, глядя на меня. И вот однажды я наконец встретилась с теми, о которых говорила наша завуч. Возвращаясь из детской библиотеки с пачкой книг, я спускалась со склона около института курортологии, и тут ко мне подошли обаятельные мужчина и женщина. Они широко, по-нездешнему, улыбались и что-то пытались сказать на ломаном русском. И вдруг протянули мне яркий буклет. Я поняла, что сейчас они затянут на моей шее свою капиталистическую петлю, тайно сфотографируют и разошлют мой снимок по всем вражеским газетам. И я с протянутой рукой так и буду стоять перед всем миром. “Нет, – мысленно сказала я, – как бы вы ни старались, у вас ничего выйдет!” Я стояла, прижав книги к груди, и мрачно смотрела на них, как партизан на фашистов. Они растерянно смотрели на мое окаменевшее лицо и почему-то замахали руками, повторяя: “Бедния девичка, бедния девичка…” Несмотря на постоянный поиск денег на полу магазинов и в фонтанах, я не считала себя бедной, я уже знала, что капиталистические богатства не нужны советскому человеку; я помотала головой и, не оборачиваясь, зашагала дальше.
Тем временем наша “Повесть о первом коммунисте” продолжала разрастаться. Все больше коммунистов вставали на путь предательства и отвергали идею посмертного следования за вождем, начались интриги и внутрипартийная борьба. Рука партии сурово карала отступников. Были и подвижники, безропотно следовавшие путем чести и закона.
Высокий дух трагедии переполнял меня, я писала очередной стих к повести, как вдруг учительская рука выхватила у меня альбом и меня вывели из класса.
…Уже через час я стояла в учительской перед лысым директором (по прозвищу Плафон), завучем с пучком на голове и еще какими-то плохо опознаваемыми учителями старших классов. Была там и наша Неля Григорьевна. Я и не думала, что из-за того, что я отвлекалась на уроке, могут быть такие последствия.
Но завуч сразу же начала с неожиданной ноты:
– Скажи, кто тебя надоумил такое написать?!
– Никто, – изумленно отвечала я. Кто же меня может надоумить, когда, слава богу, у меня и самой голова на плечах? Да и как можно надоумить писать стихи – ведь это же получается само?
– Почему у тебя написано, что коммунисты умирают вслед за вождем? – поперхнулся Плафон. – Как такое вообще возможно?
– Понимаете, – я пыталась говорить с ними просто и внятно, как с малыми детьми, – вот мы называем Ленина вождем. А у индейцев тоже были вожди. И когда умирал вождь племени, то все жены, слуги и рабы, как я читала в книгах, тоже должны были умереть. Там был вождь, и здесь тоже. И вот мне пришло в голову…
– Какие, к черту, слуги и рабы! – страшно заорал Плафон, и тут я действительно почувствовала себя как на допросе. Кажется, начало сбываться то, о чем я мечтала. “А если меня сейчас свяжут веревками, – подумала я, – и бросят в директорский кабинет? Не будут давать еды и воды. И родители ничего не узнают”.
– При чем тут индейские вожди, девочка?! – жестко спросила завуч. – Разве тебя не учили, что коммунисты не хотят никому смерти, а хотят счастья всем во всем мире? Ты же пионерка!
– Я понимаю, – заученно отвечала я, хотя уже с некоторой неуверенностью. – Но ведь мы, то есть я, писала это просто для себя, я вдруг задумалась: а что если бы и у нас коммунисты умерли вслед за Лениным…
– Кем работает твой отец?! – вскричал Плафон, и я увидела, что его лысина покрылась капельками пота.
– Он военный, майор. Работает в Генштабе на Арбате.
– О боже! Да что же это такое? Надо сообщить в РОНО! В детскую комнату милиции! – отдельные слова вылетали из них, как звуки хлопушки. Они были растеряны, их лица вытягивались, рты кривились, руки вздымались, словно их дергали за ниточки. Я вдруг почувствовала себя в кукольном театре. И от этого страх стал уходить.
Меня отправили за дверь. Я стояла в темном коридоре и прислушивалась к тому, что происходило в кабинете завуча. Там кричали, перебивая друг друга, только Неля Григорьевна пыталась меня защитить. “Эта девочка нездорова, – говорила она, – у нее больное воображение…” Я твердо знала, что здорова. Я и раньше была невысокого мнения о большинстве учителей, но не знала, что их всех повально скосила психическая болезнь. Что им не понравилось в нашей поэме? Почему они так разозлились? Я видела, что они чего-то испугались, но чего?
Во мраке коридора передо мной наконец возникла Неля Григорьевна, у нее в руке была стопка тетрадей.
Она склонилась и прошептала мне на ухо:
– Ты и вправду сама придумала, что коммунисты умирают вслед за своим вождем?
– Правда.
– Все-все?
– Нет, – сказала я, – только самые преданные.
Она тихо засмеялась.
– Обязательно дома расскажу. – Затем строго добавила: – Я всегда знала, что твое увлечение “Смертью пионерки” до добра не доведет. Пушкина надо больше читать, Пушкина! – И она хлопнула меня тетрадями по голове. Но я даже обрадовалась. Это внушало надежду.
– А меня не выгонят?
– Нет, вряд ли. Меня попросили показать твои сочинения. Особенно их поразило, что ты сравниваешь Обломова и Атоса, называя их своими любимыми героями, с которых хочешь брать пример. Я им объяснила, что ты немного с приветом… Они поверили и, кажется, успокоились… Попросили за тобой внимательнее смотреть. – Она повела меня по коридору.
– Ишь, диссидентка! – вдруг сказала Неля Григорьевна, вталкивая меня в класс.
– Кто? – переспросила я. Но ее уже не было. Урок закончился. Никто не мог даже представить, что я пережила за эти полчаса.
Альбома нашего мы больше не увидели. Галкина хотела пойти и признаться в своем соавторстве, но я ее остановила. Поэма исчезла. Может, она лежала в сейфе у Плафона, и он читал ее тихими вечерами. А может, ее торжественно сожгли в учительской. Восстановить по памяти нам ее не удалось.
Марина СтепноваБелый унитаз
Иногда я думаю, что случись это на несколько лет раньше или позже, все обернулось бы совсем иначе. Маленькие дети все воспринимают как должное. Подростки, наоборот, – в штыки. Но мне было десять лет – тощая, нескладная, косы до колен, в голове – каша из полупереваренных книг и невообразимых фантазий. Запойное чтение прекрасно уживалось с бурной дворовой жизнью – я сайгачила на улице, играла в войнушку, дралась, воровала вместе со всеми барбарис в ближайшем детском саду.
Однажды коварный сторож нас подкараулил и изловил. В процессе выкручивания преступных ушей опознал меня – и долго причитал про дочь такого человека. Мама была главным врачом большого санатория – огромный парк, водогрязелечебница, вольер с попугайчиками и канарейками, вечные иностранные делегации и черная “Волга” с персональным водителем. Помнится, никого во дворе, включая меня, это особо не волновало. В беседке, в которой мы учились играть в ножички, социальные различия не существовали вовсе. Полы мама мыла сама, готовила – тоже. От нас не уходили гости – советские, веселые, молодые. Пирожки жарились тазами – с капустой, с грибами, с яблоками. Каждый – с просторную мужскую ладонь. Все мамины недюжинные связи уходили на книги – библиотека у нас дома была королевская. Но у малолетней шпаны, в кругах которой я имела честь вращаться, конкурентным преимуществом это не являлось. А вот настоящий офицерский планшет – да. Папа был офицер. Служил в гарнизоне. Это было уже серьезно. Во дворе я считалась девчонкой авторитетной.
Вообще папин гарнизон, мамин санаторий, завод искусственного каучука и глюкозо-паточный комбинат были четырьмя китами, на которых мирно покоилась местная жизнь. Пару раз в день процессы на заводе и комбинате доходили до таинственной алхимической точки – и округу обдавало залпом вони, невообразимой, густой, первобытной. Небо моей родины было окрашено во все цвета апокалиптической побежалости. В городе, посмеиваясь, рассказывали анекдот про незадачливых фашистов, которые так и не смогли извести в душегубке местного жителя, привыкшего и не к такой концентрации ядовитых газов.
Ефремов – вот как называлось это славное место. Серый, крошечный, провинциальный. Облезлые купеческие домики в центре, грязные рафинадки хрущевок, красная площадь, хитрушка, кладбища – старое и новое. На самом деле городок был с небольшой, но славной историей. Много лет спустя, уже взрослая, встречаясь с Ефремовом на страницах Тургенева, Бунина и даже Толстого, я всегда виновато замедляла шаг, пытаясь разглядеть все, что ускользнуло от меня в детстве, но – напрасно. Даже олитературенный, Ефремов как будто стремился занять как можно меньше места. Вечный эпизодический персонаж. Тихий обитатель мелкобуквенных примечаний.
Я не питала к нему никаких чувств, я просто родилась тут и жила.
Пока в 1981 году мы не переехали в Кишинев.