В очереди за получкой я как-то встретил Ранкина – мы работали на разных участках и пересекались редко. Мы решили употребить на добро нашу нищенскую зарплату молодых специалистов. Бобылев легко уступил мне пару затаренных с утра бутылок. По дороге взяли еды и поехали к Сереге домой.
И вот тут, за разговором, как-то между делом выяснилось, что и он вступал в недозволенные контакты с иностранными гражданами, более того – тоже с англичанкой. Но у него англичанка жила не в дипломатическом доме, а в комнате общежития в Беляеве, что-то русское здесь изучала и по совместительству работала в представительстве какой-то фирмы. И при этом было у Сереги все то же самое – такой же капитан, такие же встречи у памятников, предложение сотрудничать в конце. И тоже все тянулось месяцами, но ему даже юлить особо не пришлось, поскольку он так и не сумел разобрать, чего от него и от его англичанки, собственно, хотят. Чтобы он перестал с ней встречаться? Вроде нет. “Может, – сказал Серега, – прощупывали на предмет ее вербовки, уже на будущую жизнь дома”. Какие-то неконкретные вопросы о разных людях. Вот обо мне его спрашивали. Меня-то о нем – нет.
А дальше он рассказал совсем уже сногсшибательную историю. Его друга Сашу Усачева (я с ним тоже пару раз выпивал), учившегося на металлурга в Институте стали и сплавов, взяли за антисоветские книги – Серега не знал, какие именно, – прямо из дома, с обыском. И поскольку он никого не сдал, то оказался в Лефортово, сидел в камере, ждал суда, его водили на допросы. Но тут вышло чудо: Горбачев выступил с публичным заявлением, где говорил и о том, что арестованных и осужденных по политическим делам в СССР больше нет. Днем он это сказал, а вечером к Усачеву пришли в камеру, извинились! (тут Ранкин как бы поставил восклицательный знак) и вернули паспорт. И диплом потом Усачев получил без всяких проблем.
– Слушай, – сказал я, – вот тебе не кажется, что все это странно? А вообще-то просто глупо. Мы с тобой, в сущности, никто. Студенты-технари, теперь вот числимся инженерами, таких миллионы. Мы можем что угодно думать о советской власти, но мы не заняты борьбой с ней. Не сочиняем раздражающих власти песен. У нас нет голоса, доступа к микрофонам или на газетные страницы. И это по-своему даже правильно. Никому, кроме нескольких наших друзей, особо не интересно ничего из того, что мы можем сказать. Но огромная государственная махина совершенно серьезно берет нас в оборот! Целых два капитана. Прослушка. Едва ли не слежка…
– Да была слежка, – сказал Ранкин. – Я вроде замечал. Но так, задним числом уже понял.
– Это надо потратить большие средства. Денег, наверное, много. Для чего? Что должно было состояться в конце? Вот согласился бы я на них работать. И что бы я им рассказал? Как рабочий Гвоздик обманывает население и закрывает наряды?
– И как? – спросил Ранкин.
– Звонит в дверь. “Крысы-мыши, – спрашивает, – есть?” Если отвечают “да”, дает бланк, сложенный, чтобы не видно было названия предприятия: “Подпишите”. Если “нет” – все равно “подпишите”. Безотказно работает.
– Ха! – развеселился Серега. – Надо будет своим рассказать. А ответов нет у меня. Нет ответов ни на какие вопросы…
Поскольку считалось достойным все в конечном счете сводить к иронии, мы согласились, что живем в забавной стране, и перешли к разговору о новых пластинках. Хотя, вообще-то, ровным счетом ничего забавного здесь не было.
Сочинение рассказов отчасти развлекало меня, но все равно год спустя я стал чувствовать, что впадаю в отчаяние. Я знал вполне умных людей, которые говорили, что моя работа позволяет осуществлять почти все потребности, какие только человек в Советском Союзе мог испытывать, включая не только возможность регулярно добывать алкоголь, но и немалую долю свободы, и время для творчества. Разве что украсть было совершенно нечего. Но ведь когда-нибудь мне и зарплату поднимут! И, в общем-то, это почти так и было – по сравнению с другими работами. И все же не радовало меня вовсе. У меня была какая-то – ну, мечта, что ли. Соседка принесла однажды кассету с новым альбомом “Звуков Му”, там была песня “Я уволился с работы, потому что я устал…”. “Чтоб все время под ногтями оставалась чистота” – такая мечта. Я чувствовал себя участником спектакля, лишенного всяких достоинств. Я не хотел больше на чердаки и в подвалы. Я хотел делать что-то интересное в свободном режиме и по возможности за достаточные деньги. И мне казалось важным собственное становление.
Я снова взялся разносить письма по начальству, придумывая разные поводы, по которым меня следует мирно отпустить на все четыре стороны. В конце концов я всем так надоел, что они бы и согласились, но не могли. Опять ждали бумажку, дающую такое разрешение. На участке мы теперь по утрам не играли в домино, а смотрели Съезд народных депутатов. Но отсутствие у человека работы все еще преследовалось законом, а увольнение “по статье”, скажем, за прогулы, обеспечивало в будущем действительно серьезные проблемы с каким-либо приемлемым трудоустройством. Все это тянулось. Я уже пытался уехать в армянский Спитак волонтером после землетрясения, но меня не взяли. Теперь я подумывал, не уйти ли все же просто так, в никуда, и будь что будет. Страна-то пошла меняться, и велика вероятность, что все это скоро перестанет иметь значение. Думал я правильно, но тут и вселенная подтолкнула меня локтем в бок. С маленькой помощью моих друзей я получил бумагу аж от Киевского райкома комсомола – и там значилось, что я совершенно необходим для нужд одной из создающихся под эгидой райкома новых инициатив альтернативной педагогики. Против сочных синих комсомольских печатей даже большие начальники устоять не могли.
Теплой летней ночью, после того как забрал трудовую книжку и получил смешную сумму под расчет, я шел по тихому Крылатскому поболтать со знакомой молодой диспетчершей из ДЭЗа, любительницей чтения. Борхесу нравилась (а меня смущала) мысль, что жизнь человека состоит из считаного числа моментов, а между ними проложены серые зоны, не имеющие вообще никакой сути. Если так – то сейчас такой именно момент и был. У меня украли почти два года жизни – и я был уверен, что никогда и никому больше такого не позволю. У меня не было никакого плана и никакой перспективы, но я вообще не думал о том, что стану делать дальше. И не собирался думать. С таким вот Вудстоком в отдельно взятой голове я буквально глотал свободу – и не сомневался, что она никогда не иссякнет.
С того дня и на долгие годы государство исчезло из моей судьбы. Я лишь изредка и без особой тревоги вспоминал, что оно еще существует. Я ничего не пытался от него получить и ничего не собирался ему отдавать. Конечно, какие-то вещи, которые с ним порой происходили, заставляли меня выбирать ту или иную тактику и стратегию. Но я знал, что пропал с его радаров.
Как только я оставил постоянную работу, в семье меня терпеть перестали. Я жил в разных местах: иногда было здорово, иногда тяжеловато. Время наступало хорошее: веселое, но еще не отчаянное, перемены пока никому не приносили страданий. Прежде всего с двумя приятелями мы придумали и отрепетировали часовую программу с разными песнями – от старых петровских кантов до каких-то развеселых подгитарных, – приправили естественно произраставшей прямо на репетициях простенькой клоунадой, подобрали забавную одежду – и стали выступать на Арбате. Пока нас не выдавили оттуда конкуренты при поддержке местных бандитов (там были жесткие споры за место) – я зарабатывал за два дня выходных больше, чем за месяц разъездов с Гвоздиком.
Хелен стала знаменитой среди журналистов, потому что отправилась в Афганистан и выехала оттуда на броне чуть ли не первого выводимого советского танка. Потом они с мужем уехали в Англию, устроив нам всем на прощание широкую отвальную в банкетном зале ресторана “Прага”. Ранкин со своей англичанкой отправился почему-то в Голландию. Туда же за ними потянулся и последний политзэк Усачев, потом он переберется в Канаду.
А я остался где был.
Я съездил с экспедициями “Мемориала” на старые урановые рудники Чукотки и на “мертвую дорогу” – знаменитый сталинский железнодорожный недострой – в Туруханский край. Там я фотографировал и даже снимал кино. Отправился в очередной раз сплавляться на байдарке по северным рекам, но на сей раз довелось нешуточно тонуть, и с тех пор я больше уже не ездил. Не то чтобы испугался – просто не ездил. Читал лекции про разную музыку студентам и школьникам. Накопил немного, поехал в Рязань и купил портативную пишущую машинку “Любава”, их там производили. Наконец, устроился работать в церковь и чуть было не начал карьеру по линии церковной дипломатии – но вовремя сообразил, что вот этого мне точно не нужно. В телевизорах мы смотрели репортажи о “Буре в пустыне” и видеоклипы. Еда в магазинах постепенно становилась недостижима – оставались только дорогие полуфабрикаты в “Кулинариях”. По окраинам страны начинался тревожный гул, но здесь он как-то не тревожил. Это был как будто звук распадающегося прошлого. А прошлое тогда не интересовало вовсе.
В июле 1991-го, в самом конце, я впервые приехал в Крым с друзьями – в самостийный палаточный лагерь. Безбашенные молодые люди развлекали там себя как могли – и однажды устроили игру в государственный переворот. Через три недели поезд из Крыма в Москву пришел поздно ночью, я добрался до квартиры, где тогда обитал, и лег спать. А утром с удивлением созерцал тотальный балет по трем еще доступным старому черно-белому телевизору каналам. Затем мой маленький радиоприемник сообщил, что у нас путч – и о неизвестном положении Горбачева.
Мне нужно было в церковь, я обещал вернуться именно в этот день. Там настоятель попросил сопровождать его в мэрию – отвезти и забрать документы. Мы вышли на Пушкинской. Тверская улица для транспорта была перекрыта, но проход был свободный, и множество людей (но не плотная толпа, было довольно свободно) двигалось туда-сюда по проезжей части в броуновском режиме. Ничего подобного никогда еще не случалось, и от самой этой сюрреалистичной картины спину закололо иголочками, во всем чувствовалось напряженное ожидание и, в общем-то, опасность. Было много милиционеров, но они понятия не имели, что им делать, и умно не делали ничего. Военных и техники я не видел. Еще было много сумасшедших, обычных и ярких. Один, у самой мэрии, как-то закрепил себе на ушах куски медной проволоки с какими-то еще шариками на концах, и они торчали в стороны сквозь рыжую шевелюру: напоминал он не столько клоуна, которым явно не был, сколько комнатную телеантенну. Слушал сообщения из космоса – и фрагментами транслировал публике. Все это, конечно, требовало детального запоминания. Но у меня все сильнее пульсировало в голове.