Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей — страница 50 из 69

Она долго ищет ключ в большой сумке. У сумки надорван ремень. Женщина говорит вслух:

– Уже рвется.

Молодой человек стоит у стены и смотрит в подъездное окно. Снег на их обуви тает.

Он проскальзывает вслед за женщиной в отворенную дверь.

Она устала. Стягивает сапоги, проходит в комнату. Опускается на диван. Старый, продавленный, пружины вздыхают. Она расстегивает на пальто пуговицу за пуговицей; пальцы у нее опухшие, красные.

Сидит на диване под жидким электрическим светом. Молодой человек шагает по квартире. Рассохшийся паркет скрипит под его ногами. Но женщина не слышит.

Молодой человек останавливается возле серванта, смотрит на хрустальную вазу за стеклом. Рассматривает фотографию, приставленную с той стороны стекла; мужчина и женщина на снимке.

Молодой человек трогает занавеску; на занавеске рисунок – серебряные круги.

Молодой человек стоит у темно-зеленой стены и наблюдает, как женщина снимает юбку и колготки.

Она берет со спинки стула пестрый домашний халат. Одной пуговицы у халата недостает.

Женщина уходит на кухню. Молодой человек остается в комнате. Времени у него вагон, вагоны, огромный состав, не пройти из конца в конец, не дождаться, когда проедет. Он слышит, как женщина чиркает на кухне спичкой, и, опустив голову, смотрит себе под ноги.

Он выбирается на площадку, захлопывает за собой дверь.

В переулке замирает вдруг у окна, в котором вспыхивает свет. Смотрит на движущихся в светящемся квадрате людей.

Мужчина в военной форме направляется к машине. Ладонью в кожаной перчатке стряхивает с капота снег.

Молодой человек подходит к его машине, отворяет заднюю дверцу и забирается в холодное нутро, оно согреется очень скоро.

Машина увезет молодого человека далеко за город. Он заночует на старой, заброшенной даче, которая знавала лучшие дни. Он помнит. Он слышит на старой даче прежние голоса. И свой собственный прежний голос он тоже слышит.


Я думаю, я надеюсь, ныне мытарства Шпаликова завершены. Нет той страны, в которой он родился и поначалу пригодился. Он всем был нужен и всеми был любим. Но время повернуло в темные воды, они его поглотили.

Юрий БуйдаРассказ человека с зеленым сердцем


Александр Иванович Орлов был евреем.

Когда его спрашивали, как ему, с его-то внешностью, удалось обзавестись русским именем, Александр Иванович со смехом отвечал: “Была война…”

Во время войны он был партизаном, потом служил в действующей армии, быстро дорос до командира роты, был тяжело ранен в голову при штурме Кенигсберга и по состоянию здоровья признан негодным к военной службе.

На бумажной фабрике Орлов командовал подсобным хозяйством – садом, теплицами, птичником, свинарником, поставлявшими продукты для рабочей столовой.

В теплице часто собирались друзья Орлова, чтобы поговорить о видах на картошку и рыбалке, сидя вокруг ведра с куриными яйцами, которыми закусывали водку.

По субботам он частенько приходил в наш двор, где вечерами мужчины в майках и кепках играли в домино и выпивали, закусывая молодым луком, который макали в соль.

Иногда мне разрешали сыграть в мужской компании.

Чтобы компенсировать плохую игру, я развлекал партнеров рассказами о прочитанных книгах или о фильмах, которых крутили в фабричном клубе три раза в неделю. Чужие сюжеты служили мне материалом для собственных историй. Мой д’Артаньян женился на королеве, мой Ихтиандр становился царем Атлантиды, мой Юранд в честном поединке убивал на Грюнвальдском поле Ульриха фон Юнгингена, великого магистра Тевтонского ордена…

– У людей сердце красное, – сказал Орлов, глядя на меня своими выпученными глазами, – а у лжецов – зеленое, как у змеи.

Я хмыкнул.

– А разве у змей есть сердце?

Но Орлов пропустил мой вопрос мимо ушей.

– Ты ври не из книжек, – сказал он, – ты ври из жизни – тогда тебя никто не поймает. Все знают, как было, но никто не знает, как оно было на самом деле…

Двухметрового роста, широкоплечий, с огромным носом, Орлов так широко шагал, что никто в городке не мог за ним поспеть. Он не говорил – орал, не смеялся – хохотал, не ел – жрал, от его удара футбольный мяч взрывался, а в туалет после него без риска для жизни можно было заходить не раньше, чем через час.

Он был солистом фабричного хора, и когда исполнял “Камаринскую”, топая ножищей и размахивая кулачищами, под потолком начинали раскачиваться люстры, а билетерша Люба глохла и брала больничный на три дня.

В городке все считали его лютым бабником, хотя был он примерным семьянином, по субботам катал жену и дочь на лодке по Преголе, любил копаться в саду, выращивал кроликов, топил печки и много читал.

Никто никогда не видел его хмурым, грустным, тем более – плачущим.

Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда он хоронил жену, страдавшую почками, ни одной слезинки не проронил, когда хоронил дочь, изнасилованную и зарезанную полоумным бандитом, и только рассмеялся, когда доктор Шеберстов сообщил, что осталось Орлову жить от силы год, может, два.

Прожил он больше, хотя не изменил своих привычек: пил водку, закусывая сырыми куриными яйцами, курил “Беломор”, дрался с фабричными футболистами, если они проигрывали солдатской команде, копался в саду, выращивал кроликов и много читал. И более того, женился, удивив и насмешив весь городок.

Избранницей его стала почтальонка Люся Федорова, невинная хромоножка и заика, которая до двадцати трех лет читала по складам, носила крошечные детские туфельки и не ела рыбу, чтоб не онеметь.

Маленькая, худенькая, с вечной глуповатой улыбкой на круглом рябоватом личике, она приносила Орлову газеты “Правда”, “Лесная промышленность”, журналы “Наука и жизнь”, “Новый мир”, “Кролиководство и звероводство”, а также письма от своей матери, отбывавшей срок за убийство мужа.

Письма были написаны неразборчивым почерком и сводились обычно к просьбам прислать табаку, конфет или чая.

Но Люся не верила соседкам, которые читали материны письма вслух, а верила Орлову.

Он усаживал ее в кухне на стульчик, наливал чаю и читал именно то, что написано было Люсиной матерью на самом деле. О солнечной погоде и цветах на лужайке, об уютном домике с патефоном, где мать поселили за примерное поведение, о фильмах, которые крутили в тюремном кинотеатре, о путешествии на воздушном шаре, поднявшемся выше гор, и о Боге, которого люди любят, потому что только эта любовь не доставляет боли…

Люся не понимала про воздушный шар и Бога, а вот про цветы и патефон ей нравилось.

Чтобы отплатить Орлову за правильные письма, она прибиралась в его домике, пропалывала огород, топила печку и разрешала помыть ее кукольные ноги, хотя и боялась, что кто-нибудь сейчас вбежит и убьет Орлова топором, как мать убила мужа, когда тот мыл Люсины ноги. Но никто не врывался, и вскоре Люся привыкла к рукам и дыханию Орлова.

Поженились они без шума, жили тихо – копались в огороде, выращивали кроликов, читали вслух письма из далекой тюрьмы и топили печки. Зимой Орлов катал жену на саночках – она была счастлива.

А через год Люся погибла, пытаясь спасти тонувшего мальчишку.

Орлов и на этих похоронах не проронил ни слезинки, ни вздоха.

Все жалели его, но при этом осуждали за бесчувственность.

– Бездушный он все-таки человек, – сказала Нина Михайловна.

– Настоящий мужик, – сказал Николай Петрович. – А настоящий мужик – это не душа, а дух.

– Хорошо спрятался, – сказала моя мать, – но тень не обманешь…

Я потребовал объяснений, но мать отмахнулась: “Да я пошутила”.


Тем августовским вечером я поднялся на холм, с которого открывался вид на прегольскую пойму, и увидел Орлова. Широко расставив ноги и сложив руки за спиной, он смотрел на свою тень, которая пересекала реку и терялась в высокой траве, скрывавшей черные ворота шлюза. Вдруг вздохнув, он повернулся, с улыбкой хлопнул меня по плечу и с высоко поднятой головой зашагал к парку, который спускался к реке тяжелыми золотыми волнами кленов, каштанов и дубов.

Его тень резко уменьшилась и устремилась за ним, и тут я заметил, что она прихрамывает.

Орлов шагал уверенно, твердо ступая по земле и мурлыча под нос какую-то песенку, а его тень – прихрамывала.

И в этот миг мир изменился навсегда.

У меня закружилась голова, словно я вдруг оказался на краю пропасти, на дне которой клубились человеческие тени, стремившиеся к свету, но бессильные достигнуть его, и сердце мое сжалось, потому что я понял, что отныне обречен вглядываться в эту бездну, но дна ее никогда не увижу…

Да, так все и было на самом деле, именно так, а не иначе – клянусь зеленым сердцем.

Глеб ШульпяковЛовец


Год 1984-й. Я школьник и влюблен в нашу физичку. Точнее, меня магнетизирует коллекция грампластинок, вывезенных ее папой-академиком из “заграницы”. Мои-то родители были невыездными из-за научной “секретности”.

Не то чтобы “объект” – вчерашняя студентка, хрупкая птица- пигалица с вечно вскинутыми, недоумевающими бровями – не вызывал у меня чувства. Просто сама коллекция была для меня одним из ее достоинств; свойством, неотделимым от голоса, взгляда из-под очков и даже от самих очков-хамелеонов.

А физичка любила Пола Маккартни.


Среди одноклассников она заметила меня по одной причине – моим идолом был Джон Леннон. Она вычислила это по тетрадке, исписанной с тыльной стороны текстами его песен. И кое-где подправила красной ручкой мой английский (я ведь записывал на слух). Тогда-то я с удивлением понял, что передо мной не просто “училка”, а единомышленник. Человек, подобно мне, ведущий параллельную жизнь в музыке. И хотя формально мы принадлежали к разным лагерям, по главному вопросу – любви к рок-н-роллу в “неритмичной стране” – разногласий у нас не было.

В школе на уроках я “доводил” ее с особой жестокостью, до истерики – чтобы никто ничего не заподозрил. В ответ она размашисто ставила “неуды”, целые лестницы “неудов”. А потом уроки заканчивались, я бежал домой, сдирал форму и галстук, глотал свой суп и, озираясь, шел к ее дому.