Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей — страница 57 из 69

Помню,

в бытность мою девицею,

мной увлекся начальник милиции.

Смел.

На каждом боку по нагану.

Но меня увлекли хулиганы.

А потом полюбил прокурор.

Приглашал с собой на курорт.

Я была до тех пор домработницей —

обещал, что сделает модницей.

Подарил уже туфли черные.

Но меня увлекли заключенные.

А потом я жила в провинции,

населенной сплошь украинцами,

И меня, увидав возле дома,

полюбил секретарь райкома.

Подарил уже туфли спортивные.

Но меня увлекли беспартийные.

Есть пленка, где Бродский радостно и легко читает свое любимое стихотворение Уфлянда – “Век человеческий изменчив”, – и Иосифа, обычно надменного, не узнать. Великие не только упивались стихами Уфлянда (он помогал им жить), но и сами, в минуту отдохновения, посвящали ему легкие, радостные стихи.

Приехал в город Таллин

Не Тито и не Сталин,

Поэт Володя Уфлянд (Ленинград).

Он загорать мог в Хосте,

Но вот приехал в гости

К Далметову, который очень рад…

(Довлатов – Уфлянду)

А еще говорят, что мы развалили Советский Союз! Да мы обожали то время, когда можно было поехать в Таллин без каких-либо политических, юридических и экономических проблем, и немало внесли средств как в экономику России, так и других республик, разъезжая туда-сюда. А тот же Довлатов писал о людях многонациональной нашей страны – например, широко известный сценарий “Гиви едет в поезде. Билета нет!”. А у того же Уфлянда в Таллине был похоронен отец, и он часто приезжал к нему на могилу. А я сам с восторгом жил в жарком Ташкенте, занимаясь довольно необычным делом: писал сценарий уже снятого фильма! Как-то режиссер перепутал порядок действий, и я дружески его выручал. Что говорить – славное было время. Правда, стихов Уфлянда не напечатано было ни строчки, а при этом его еще вызывали – и расспрашивали. “В вашем стихотворении упоминается Председатель Верховного Совета СССР Ворошилов Климент Ефремович. Вы пишете: «…мне нравится товарищ Ворошилов – седой, в дипломатическом костюме…» Что вы имеете в виду?” “То самое и имею в виду, что написал!” – как всегда, добродушно улыбаясь, отвечал Уфлянд. “Вы лжете!” – “Когда же именно?” – удивленно спрашивал Володя. Надо было быть неповторимым Уфляндом, чтобы даже при таких делах продолжать улыбаться и любить всех. А они? По-моему, они не любили никого, даже Климента Ефремовича, и не могли поверить, что можно писать добродушные стихи о нем, причем бесплатно и без всякой надежды напечататься и тем более получить премии и звания! Такое просто не умещалось в их тесных мозгах! И не верили они никому, даже себе, и по злобе своей лютой всюду видели лишь обман и подвох.

Однажды Уфлянд шел в гости ко мне радоваться вместе: я как раз переехал в новую квартиру на углу Невского и Большой Морской, где до меня жила Ирина Одоевцева, переселенная из Парижа сюда по причине преклонного возраста и бедности. В квартире раздался звонок. Володя стоял, согнувшись, держась за голову, и между пальцами проступала кровь. Какие-то сволочи, видимо, проследили его от магазина, ударили под аркой кастетом и отняли сумку. Мы вызвали скорую, и Володю увезли. Через какие-нибудь час-полтора прозвенел звонок, и вошел Уфлянд, вскинув руки с двумя “портвейнами”. “Это я!” – “Володя, может, отложим?” – “Чтобы какие-то гады испортили нашу встречу? Да никогда!” На голове его в выбритой “тонзуре” задорно торчали “усики” операционного шва. “Вшили-таки тебе антенну!” – “Аллё, аллё! Переходим на вторую бутылку! Как слышно?” – духарились мы. Потом я пошел его провожать. На углу Большой Морской с Невским юркий Володя выскользнул из-под моей руки и заявил гордо, что дойдет один. И прекрасно дошел бы. Но, к несчастью, какой-то очередной Бенкендорф в порыве служебного рвения зачем-то отменил привычный всем нам и любимый наш переход и стер полосатую “зебру” с лица асфальта. И где?! Как раз напротив знаменитого кафе “Вольф и Беранже”, где Пушкин выпил стакан лимонада перед дуэлью и куда с тех пор стремится народ. Володя, естественно, ничего не знал об отмене перехода (за всеми глупостями не уследишь), и его сбила машина. Кстати, в этом опасном месте, у “Вольфа и Беранже”, переход через бурный Невский по-прежнему отсутствует…

Утром, когда мы с Андреем Арьевым, редактором журнала “Звезда”, пришли к Уфлянду в больницу, он, с загипсованной ногой, светло улыбался и никого не обвинял, даже наехавшего: “Торопился мужик!” Когда это он с ним познакомился? Рассказал нам: “Сначала я ничего не соображал, потом вдруг увидал, что Серега Довлатов, большой и красивый, в белом халате, взял меня на руки и несет. И приговаривает: «Ничего, ничего! Терпи». Я и терпел. Утром он зашел в палату, гляжу – вылитый Серега. Спрашиваю его: «А как ваша фамилия?» Он улыбается: «Довлатян»…”

Уфлянд уютно устраивался везде. Мир его был таким же уютным и светлым, как его стихи. “Век такой, какой напишешь!” – это я про Уфлянда сказал злобным занудам, его препарирующим и с ножом к горлу требующим “правды-матки” и “глубины”. Да засуньте вы вашу правду туда… откуда она появилась. Нам она ни к чему! Послушаем лучше Уфлянда:

Я искал в пиджаке монету,

нищим дать,

чтоб они не хромали.

Вечер,

нежно-сиреневым цветом,

оказался в моем кармане.

Вынул,

нищие только пялятся,

но поодаль,

у будки с пивом,

застеснявшись вдруг,

пыльные пьяницы,

стали чистить друг другу спины.

Рыжий даже хотел побриться,

только черный ему отсоветовал.

И остановилось поблизости

уходившее было лето…

Я мог бы цитировать бесконечно, но слышу (и слышал всегда) голоса: “Какой-то это не наш поэт!” Русский поэт, по мнению большинства, обязан быть трагичным, активно делиться горем… Может, из-за этого и столько горя у нас?!

Уфлянд после столкновения с автомобилем как-то сник, ходил заторможенный и рано умер. А ведь сколько в нем было радости! Так и не дождался настоящего признания, звания “крупного поэта” нашей эпохи по причине легкого своего характера…

И, наверное, он не чувствовал бы себя столь превосходно, если бы не великолепное окружение, неповторимая творческая среда той эпохи. По тем же улицам ходил, сопя вечно простуженным носом и подтягивая великоватые, кем-то подаренные штаны, гениальный и ужасный Олежка Григорьев, бормоча что-то вроде: “Да, я ходил в ХимСнабСбыт. Но был там жестоко избит…” Похоже на его жизнь. И тем не менее он был поэтом состоявшимся, любимым всеми, кому это позволяла должность, а порой даже и теми, кому не позволяла… Сам Сергей Михалков ругал его! Но потом, говорят, пытался помочь. Первое – достоверно, второе – проверяется.

Помню, как Олежка явился ко мне через месяц после выхода из Крестов и рассказывал о тюрьме так увлекательно и, что важно, бодро, что я вполне искренне (и даже учитывая советское время) посоветовал написать ему о тюрьме детскую книжку. Полезная бы книжка была – о взгляде, меняющем привычное, – и пригодилась бы не только в тюрьме. Кстати (замечу для нытиков-профессионалов), Григорьев выполнил там норму кандидата в мастера по гимнастике… Может, и выдумал. Но какая разница?

Отметился он и у меня на новоселье – даже раньше, но, к счастью, не так трагически, как Уфлянд. Свалив мебель в кучу, грузчики уехали, и я с отчаянием думал, как же мне ее расставлять. И вдруг увидел в окно приближающегося, сильно раскачивающегося Олежку Григорьева да еще с двумя соратниками, размахивающими бутылями портвейна, вовсе уже не полными. Сразу вспомнился его стих, замечательно нарисованный “митьком” Флоренским (который Довлатова иллюстрировал): “С наперсниками разврата он торопился куда-то”. Всё, понял я, планы рушатся! Одно дело – стихи, а другое – реальность! И в корне ошибся. Оставил все на жену, которая в безалаберности своей не уступала гостю и восторгалась им, – вот пусть и разбираются, “близнецы-братья”! А сам малодушно сбежал. Домой я возвращался часа через полтора, заранее с ужасом представляя, во что превратилась квартира, и был морально наказан. Я увидел квартиру чистую, убранную и, главное – с педантично расставленной мебелью. “Кто это сделал?” – изумился я. “А Олежка! – сияя, сообщила жена. – И друзья его. Такие милые! Я попросила их мебель расставить – и они сделали, мгновенно!” – “Но у нас же денег нет!” – “А он не обиделся. Олежка ведь нас любит!”

А еще в то же время жил блистательный и неугомонный Виктор Голявкин, бегал, подпрыгивая, как мяч, и писал такие же упругие, звонкие и совершенные, как мяч, рассказы. Потом эти рассказы упрыгали куда-то, даже в интернете их не найти. Валяю по памяти (да простят меня его почитатели): “Мой отец пил водку, повторяя при этом, что дело не в этом. Когда мне было пять лет, он выгнал меня из дома. Но я не пал духом. Я стал подметать пристани. Сперва я едва успевал подметать за день одну пристань, потом уже подметал две-три, потом – четыре. Потом я уже успевал подметать все пристани нашего города. Потом – пристани всей страны. Через год я подметал уже и те пристани, которые только собирались построить, потом я подметал и те пристани, которые никто строить не собирался. Отец мой, узнав об этом, сказал: «Молодец, выбился в люди!»”. И таких рассказов было много, и все они были такими же оптимистично-победными. При этом печатать их никто не хотел. Привычная тягомотина и даже расцарапывание болячек до крови почему-то никого не пугали, а непривычная гениальность, причем бодрая, вызывала непонятную панику. Голявкин, похоже, и вообще книг не читал да и разговоров не любил, сразу куда-то ускакивал. Никаких чувств, а уж тем более негативных, он не проявлял. Без каких-либо раздумий и мучительных пауз он скакнул в детскую литературу и вскоре стал самым любимым детским писателем. Школьники, слушая его рассказы, падали со скамеек от хохота. Смеяться они начинали, только услышав фамилию – Голявкин. Им даже фамилия его казалась замечательной шуткой. Цитирую опять же по памяти (если я сейчас оторвусь и пойду искать, нарушу главную заповедь Голявкина): “Все должно быстро происходить!” Вот детский его рассказ – верней, часть рассказа: “Солнце льется на голову мне! Эх, хорошо моей голове! Дождь льется на голову мне! Эх, хорошо моей голове! Ничего не льется на голову мне! Эх, хорошо моей голове!” Казалось, Голявкина ничем не пробьешь! Почему же он начал пить, что в конце концов его и сгубило, далеко еще не в старческом возрасте? Помню, как на его шестидесятилетии он все время подпихивал мне свою кружку левой рукой (правую сторону парализовало) и бормотал, как всегда, не очень разборчиво: “Полную! Полную лей!” Что так подстегивало его, почему он пил все стремительней? Думаю, жизнь рядом с его творчеством выглядела слишком скучно, пресно, текла медленно и неинтересно: квартира в скучнейшем новом районе, ничего вокруг радостного, никакого праздника, даже на юбилей! Я сказал ему, что радио весь день передает его рассказы и город хохочет. “Ты слышал?” – “Чего слушать, что я сам написал?” Он был максималист, не терпел того, что пихали и навязывали, пусть даже собственные рассказы. Да, гению трудно подобрать жизнь по таланту, за краем его таланта – банальщина, порядки, тоска! Жена его Люда, преданная и старательная, по слухам, последние годы писала за него. Это его изводило: талант распирал, а рука уже не слушалась… Можно сказать, он взорвался изнутри, как глубоководная рыба в пустом воздухе. Не было вокруг ничего даже близко похожего на гениальность! Висели по стенам его бурные, яркие картины, по образованию он был художник, закончил академию… Но картины, в отличие от его прозы, гениальными не были, и он это понимал. А по его чувствам, так все и должно быть только гениально, тупое-то зачем? 80-е годы были просто чудовищными по скуке, особенно на окраине города. Все вообще скрылось в каком-то сы