схлипом, полувздохом, полухрипом, полу черт-те что. Так она, короче, и случается. И если с диагностикой я тупо лопухнулась…
В общем, сердце у меня самой зашлось.
— Тетя Лиза, что?!!
А она — на самом деле — просто всхлипнула.
Просто:
— Ничего, всё в порядке, Яночка. Это я от жизни… — И потом добавила к чему-то: — Обидно, что вся жизнь… это же так мало! — А затем: — Виновата я перед тобой, Яночка, очень виновата. Прости меня… — И еще чуть слышно повторила: — Уж ты меня прости…
Я сама едва не разрыдалась.
Ох, ёшеньки…
Но так и быть, прощу. Не знаю, впрочем, о чем это она (пояснить она не соизволила — ну и… хватит ей, спишем на издержки состояния), но напугала меня тетя Лиза здорово. Понятно, что старушка не нарочно, однако ж пара-тройка миллиончиков нервных окончаний у меня коротнули и бесславно сгинули. Другое дело, было бы с чего, э-э… да, но то — другое дело. Ну я и ну! Кажется, пора саму себя на издержки состояния списывать…
Н-да.
Обошлось, короче.
— Отлично, тетя Лиза, вот и всё. Локоток согните и держите. Вот так, порядок. Всё.
— Спасибо, Яночка, — старушка слабо улыбнулась и попросила: — Побудь со мной немножко, посиди.
— Конечно, тетя Лиза.
Наверно, я вздохнула.
Обошлось.
Пустое всё. Конечно, обошлось. А с чего бы вдруг не обойтись, если так подумать? Я доктор или кто? Правда, психанула не по делу я, словно институтка на первом в жизни вызове… так ведь то не без причин же, правильно? Даже если и не слишком верно.
И то.
Тоже, в общем-то, всего лишь эпизод.
Старушка слабо шевельнулась:
— Мне бы папироску, Яночка, — попросила тетя Лиза, — одну. — И трогательно так: — Пожалуйста!
Сразу видно — лечение впрок пошло, говорила же я — рано себя списывать! Кстати, мне бы и самой никотин сейчас не помешал.
— Одну, не больше. — И строго якобы: — Вы пообещали. — «Беломор» и пепельница были под рукой, на прикроватном столике. — Я тоже за компанию, — выложила я из кармана пиджачка «Кэмел» с зажигалкой.
— Ты снова закурила?
По тону судя, морали на сей счет старушка мне читать не собиралась.
— Завтра брошу, — улыбнулась я.
Соседка посмотрела на меня с искренним участием:
— Устала, Яночка?
Отпираться я не стала:
— День сумасшедший был.
Щелкнув зажигалкой, я дала старушке прикурить и сама в охотку затянулась.
— Как у Леры? Праздник удался? — спросила тетя Лиза.
— Как обычно… в меру утомительно, — усмехнулась я.
Старушка чуть кивнула:
— Если в меру, это хорошо. А вообще я рада за нее. Надеюсь, что всё к лучшему… — Тетя Лиза положила папиросу в пепельницу: — Не идет табак. Но ты кури, раз хочется, я хоть твоим дымом подышу. — Старушка попыталась шевельнуться. — Ох…
— Что-нибудь неладно? — насторожилась я.
— Слабость просто. — И предвосхищая мою реплику: — Не волнуйся, знаю, что пройдет. Всё образуется.
— Непременно. — Я ободряюще погладила худенькую морщинистую руку, — завтра бегать будете.
— Недалеко бежать. — Подвисла пауза. — Ничего, — сказала тетя Лиза, — ты не беспокойся, внучка, много я тебя не обременю. Уж здесь я как-нибудь… не дам себе зажиться.
Даже так?
— Ну-у, тетя Лиза!.. — суицидальных настроений нам только не хватало. — Зря вы так, — я подпустила в голос строгости: — Оставьте лишний разговор, и слушать не желаю. — И тоном мягче: — Довольно, хорошо?
Старушка, как обычно, отмахнулась:
— Брось это, Яночка. Ты доктор или кто? — (Э-э… да, и я о том же.) — Вот то-то. — Казалось, тетя Лиза подмигнула. — Быть циником невредно, вредно — слыть. — Она продолжила: — Всем всё давно понятно. Хуже нет, чем пережить свое, поверь мне на слово. А я пережила.
— И всё-таки вы зря, — интонацией поставила я точку.
— Что ж, может быть… теперь уже неважно, — старушка мельком улыбнулась. — А гордая ты, Яна, — со странной интонацией заметила она.
— Разве это плохо? — пожала я плечами.
— Это трудно, — сказала тетя Лиза, — а плохо — жить поперек себя. — И добавила: — Уж я-то знаю. — Она вздохнула. — Ты кое в чем похожа на меня — лет пятьдесят назад. Давно, самой не верится… А знаешь, — помолчав о чем-то, продолжила она, — у меня ведь тоже была сестра, и тоже — младшая. Давно тебе хотела рассказать. Послушаешь?
Я раздавила свой окурок.
— С удовольствием.
Куда ж я денусь?
К тому же мне не привыкать. На вызовах, коротая время в ожидании эффекта, приходится частенько слушать (замечу — и не слышать) различноподобные истории. Насчет «не слышать» нужно пояснять? Не принимать, по крайней мере, к сердцу. И то: если каждый раз переживать чужую жизнь, что ж на свою останется? Это тоже у меня профессиональное… Так вот, серьезно, чем-то я больных располагаю, что отнюдь не каждому лекарю дано. Тянет пациентов со мной пооткровенничать, старичье особенно. Понятно, люди зачастую одинокие — с кем еще за жизнь поговоришь? Каких я только мемуаров не наслышалась!
Дайнеки на них нет. Или, на худой конец, того же Достоевского. Или даже самого Акунина, к примеру, э-э… на совсем уже худой конец.
Так вот опять-таки вернемся к тете Лизе. Конечно, для меня она — статья особая, и слушаю старушку я иначе, чем других. К тому же не так часто соседка меня обременяет такими излияниями — пожалуй, даже реже, чем хотелось бы. Сегодня, впрочем, было не ко времени, но… да, опять же снова но.
Так или иначе, рассказ Елизаветы Федоровны меня чем-то зацепил. Повторюсь: история семьи — любой семьи — история, достойная романа. (Проблема, правда, в достойных романистах, разве нет? Кстати, лично я не претендую.) То, что я хочу пересказать, прозвучало, разумеется, не только этим вечером: какой бы замкнутой соседка не была, кое-что о ней я всё же знала. Воспроизводить дословно монолог старушки не хочу, чтобы в знаках препинания не путаться: на фоне гиперкриза и лечения речь тети Лизы изобиловала паузами, перескоками, повторами, темными местами. Короче говоря, изложу по-своему, включив сюда и то, что я знала раньше. Позволите?
И то.
Итак, о Нарчаковых. На самом деле, фамилия когда-то широко известная — в узких, разумеется, кругах. Елизавета Федоровна родилась в семье гуманитарной интеллигенции с крепкими, дореволюционными еще традициями. Не теперь судить, что побуждало очень многих (или — слишком многих?) из таких людей искренне служить советской власти. Думали служить не власти, а стране? Так оно отчасти и случалось. Известно, эпохи перемен заморачивали головы и людям не вовсе сущеглупым: Пастернака вспомните. Да и вообще интеллигенция намного компромисснее, скажем мягко так, чем порой хотелось бы… но, в конце концов, не в этом суть.
Родители Елизаветы Федоровны были петербуржцами, затем благополучно стали ленинградцами. Мать из рафинированной столичной гимназистки без особых внутренних потерь превратилась в убежденную марксистку-сталинистку. В юности она небездарно занималась живописью, писала обычные стихи, была знакома с Блоком и Ахматовой; стала же она одной из тех, кто отвечал за проведение партийной линии в новом, социалистическом искусстве. Кто станет отрицать, что тогда искусство всё же было, равно как и линия была.
Отец, будучи изрядно старше матери, узаконенным большевиком не стал, но власти был лоялен, правила игры охотно принимал и как умел использовал. Талантливый лингвист, специалист в области сравнительного языкознания, знаток немецкого, английского, французского, он споро дослужился до звания профессора Ленинградского университета. Времена, пардон, не выбирают: очевидно, ученый Нарчаков тоже не чурался к месту и ко времени цитировать «Марксизм и языкознание», сочинение товарища Сталина И.В., и громко осуждать «врагов народа». Во всяком случае, всех их, равно как и моих, репрессии тридцатых миновали. Бывало и такое — иногда.
(Времена не выбирают; в них не только умирают — в них еще и убивают. И рожают в них, само собой.)
Елизавета Федоровна родилась в 1925-м, ее сестренка Тюша (явно уменьшительное: Катюша, например, Настюша — тетя Лиза уточнить забыла, я же переспрашивать не видела нужды) появилась на два года позже. Других детей у Нарчаковых не было. Семья жила в достатке, девочки росли в просторной, типично «профессорской» квартире на Васильевском и в принципе ничем, помимо, разумеется, благосостояния и хорошего, в придачу к школьному, домашнего образования не отличались от множества своих советских сверстниц. Отличницы, спортсменки, комсомолки, красавицы — чего еще желать? Вся жизнь на блюдечке.
Потом была война. И приподнятое — вовсе не шучу! — настроение ее первых часов и даже дней, не сразу и не вдруг сменившееся осознанием того, что бьем не мы, а нас. И бьют нас в хвост и гриву, казалось — ниже пояса, по всем фронтам, совсем не как учили. И… впрочем, о хаосе, предательствах, о повальной панике начала той войны вспоминать у нас как-то так, не принято… ну и, стало быть, не будем вспоминать. Иногда довольно просто помнить.
В сорок первом тете Лизе исполнилось шестнадцать — еще или уже? Как рассудить. Школа вместе с детством остались позади, впереди — упомянутый уже историко-философский факультет Университета, где, не исключено, сложись бы жизнь иначе, она могла бы познакомиться со старшей из сестер Яновских — иначе говоря, с моею бабушкой. Мир мог быть тесен, если бы не но; увы, всегда всё но…
— Наверно, невозможно в молодости по-настоящему понять, что и старики когда-то были молодыми, да? — сказала тетя Лиза.
Я неопределенно качнула головой: наверное. А впрочем, нет: умом понять несложно, а по-настоящему — зачем? Когда состаримся, тогда уразумеем, а раньше — как-то грустно; разве нет? Естественно, озвучивать я эту мысль не стала — да и не нуждалась тетя Лиза в моих репликах.
Старушка продолжала:
— Бессмысленно жалеть, что в жизни что-то не сложилось, — она чуть улыбнулась, — а жалко — иногда. Память — штука странная… Тебе небось частенько пожилые пациенты говорят, что раньше всё на свете лучше было. На самом деле, разумеется, это ерунда: все времена по-своему плохи, равно как и хороши — по-своему. Просто с возрастом… с возрастом не столько плохое забывается, сколько вспоминается хорошее. А хорошее — оно обычно там, где остались детство, юность, молодость, — тетя Лиза усмехнулась краем губ: — Тогда всё лучше было.