Без огня — страница 1 из 3

Каменский Анатолий Павлович
Без огня





Анатолий Каменский



Без огня



I.


Медик пятого курса Иван Пшеницын дочитал письмо, полученное им от сестры из провинции. У него вдруг заколотилось сердце, потемнело в глазах, и он чуть не упал на пол. Потом он скомкал письмо, схватился за голову и стал искать фуражку. Найдя ее, он впопыхах оделся, все никак не мог попасть в калоши, наткнулся на горничную, подававшую ему суп, и выбежал из квартиры.

"Милый и бесценный Ваня! -- писала ему сестра. -- Какую я ужасную новость узнала вчера: Лида через полгода должна сделаться матерью. Это меня так поразило, что я до сих пор не могу прийти в себя. Когда она все рассказала подробно, я просто не поверила своим ушам. Неужели все это правда? Если правда, то что же вы, бедные, будете делать? Вчера мы пошли вместе с ней в лавки. Было очень холодно -- первый морозный день. Но мы целую дорогу хохотали, вспоминали лето, наши прогулки, тебя, все, все... Потом вдруг, у магазина Иванова, Лида изменилась в лице и говорит: "Верочка! Мне что-то нехорошо, вернемся домой". Я испугалась и начала ее расспрашивать. Тут она мне и призналась. Она говорила, что ты не виноват, называла себя безрассудной и т. д. Зачем это, Ваня, зачем? Ведь теперь вы оба несчастные. Она скоро уйдет из дома. Конечно, ее родные ничего и не подозревают. Она давно уже занята какими-то цветами и абажурами, думает скопить денег и уехать... Можно ли абажурами скопить денег? Бедная Лида! Какой позор для ее семьи и какой скандал на весь город. Только одно мне кажется непонятным -- Лида уж слишком хладнокровно говорит об этом. Как будто ей все равно. И тон у нее особенный, и глаза какие-то странные, спокойные... Говорит медленно, протяжно и монотонно, как монахиня. Завтра она обещала прийти ко мне, чтобы окончательно посоветоваться обо всем. Потом она уже не будет ходить к нам.

Теперь самое главное. Папаша совершенно нечаянно прочел это мое письмо (я переписываю его тебе второй раз). Я позабыла его открытым на столе, а сама ушла на полчаса к Лиде. Когда я вернулась, папаша встретил меня страшно взволнованный. Он даже хотел застрелиться, и мне стоило большого труда его успокоить. Вообще тут какая-то путаница, Ваня! Папаша объяснялся с Лидой, и она сказала ему, что это неправда, что она нарочно все выдумала. Как бы то ни было, Лида поклялась папаше, что она оставит тебя в покое, даже не будет писать тебе и даст тебе окончить академию. Впрочем, мы с папашей уверены, что ты теперь и сам не можешь питать к Лиде ничего, кроме презрения, и будешь спокойно заниматься до Рождества, а там приедешь к нам. Ты не смеешь любить Лиду после того, что случилось. Она гадкая, испорченная, и ее нельзя простить, и я ее ненавижу, ненавижу..."

Стоя у окна на закрытой площадке вагона, Пшеницын вглядывался в темноту беззвездной ночи и напряженно думал. Предположения невероятные, возмутительные давили его мозг, но он оставался как будто спокоен и уже не испытывал смятения и душевной боли, вызванных письмом сестры. Точно одна половина его сердца навсегда застыла для страданий, успокаивала другую и даже смутно, потихоньку, радовалась. Неожиданность поездки, драматизм новой роли и целый ряд предстоящих дорожных впечатлений начинали волновать Пшеницына. И до Москвы он почти не спал, позабыл и о письме, и о Лиде, выходил из вагона на станциях, пил чай и с интересом наблюдал за публикой, ехавшей с ним вместе. На больших станциях выходили блестящие офицеры и дамы в роскошных ротондах, белых боа и огромных шляпках. Пшеницына забавляло ходить в этой оживленной, разряженной толпе, останавливаться у буфета и страховых киосков, из которых выглядывали вертлявые девицы, а после третьего звонка бежать на платформу и мимоходом подсаживать в вагон какую-нибудь барыню. Только случайно, на каком-то вокзале, он увидал в зеркало свое румяное, веселое лицо, и ему на минуту сделалось стыдно. "И чего я так расходился!" -- подумал он. Ему казалось странным, что он не может серьезно остановиться на мыслях о своей семье и Лиде и весь отдается любопытству и мелочам. И то, что он прочел в письме, уже представлялось ему чем-то посторонним, недопустимым, будто все он видел во сне.

Утром, в Москве, он встретился с товарищами-студентами, и время, проведенное с ними, слилось для него в один сплошной тягучий кошмар. Целый день пили водку, орали песни, съели полпуда малороссийской колбасы, присланной кому-то в подарок заботливой тетушкой. Вечером шумной гурьбой бродили по бульварам, кричали и забавлялись, как дети. И Пшеницын, герой веселья, шел впереди всех и пел тонким пьяным голосом: "Не любить -- погубить значит жизнь молодую..."

На одном из бульваров городовой робко заикнулся о "беспорядке". Пшеницын повис у него на шее, сжал его в объятиях и спросил заплетающимся языком:

-- Фар-раон! Ты был... молод? П-пил водку? Л-любил жен-щин?

Все закричали "браво" и с пением "gaudeamus", в двух кучках, качали и Пшеницына, и городового. Потом он уже почти ничего не помнит. Длинный ряд фонарей на бесконечной улице, красные лестницы, удушливый запах ковров, пропитанных пивом, чьи-то белые пышные плечи, и звон бутылок, и дикий хохот... Потом холодный и серый рассвет, и сам Пшеницын в санях, измученный, почти без чувств, в медвежьих объятиях "математика" Петьки Двугривенного.

От Москвы он ехал уже в третьем классе, с простуженными зубами, точно избитый; лежал на узкой деревянной скамейке и, кутаясь в башлык, старался забыться во сне. Просыпаясь, он слышал, как мужики громкими, грубыми голосами говорили о недоимках, о волках и метелях, о земских начальниках и о том, что в крепостное время было лучше. Они пили чай из огромного жестяного чайника, хлопали дверями, наносили снегу с платформы и безостановочно топили печку. От их голосов и жары, стоявшей в вагоне, у Пшеницына кружилась голова, и он ненавидел мужиков, чувствовал к ним брезгливость и подгибал ноги, чтобы кто-нибудь не задел за них, проходя мимо его скамейки. Минутами он невольно, себе назло, прислушивался к тяжелой, неповоротливой мужицкой речи, задыхался в терпком запахе сапогов и тулупов, и все время испытывал такое чувство, как будто вокруг него были звери.

Только за несколько часов до приезда в родной город, к вечеру, он как-то сразу оправился, собрал свои вещи, уселся на лавке и сам заговорил с мужиками. Скоро он весело шутил с ними, рассказывал им о Петербурге, пил чай из глиняной кружки... и вдруг вспомнил о Лиде. Девушка, невысокая, с тяжелой косой и синими наивными глазами, предстала пред ним как живая, улыбнулась ему своей печальной и томной улыбкой, показала ослепительные зубы, и ему страстно захотелось перелететь остаток пути, узнать, что с ней, стать на ее защиту, безумствовать и "геройствовать".



II.


Дома не ждали его приезда. Встретились радостно, без конца обнимались и совсем позабыли о "главном". Как-то невольно обходили в разговоре Лиду, и сам Пшеницын ни разу не спросил о ней. Он весело болтал с сестрой Верой -- красивой, но немного флегматичной девушкой, кружился с ней по залу, разбил горшок с цветком, потом сидел за роялем и барабанил "собачий вальс". Отец Пшеницына, Платон Иваныч, стоял тут же у рояля и возбужденно потирал руки. Пшеницын улыбался и подмигивал ему, потихоньку от Веры рассказывал ему новые петербургские анекдоты и только за ужином вспомнил те письма сестры, в которых она жаловалась ему на отца, на постоянные ссоры с ним из-за пустяков и на его тяжелый характер.

Налив вино в стаканы и чокаясь с сыном, Платон Иваныч сказал:

-- Ну, поздравляю тебя с приездом и первым зрелым разочарованием... Какую штуку выкинула твоя пассия! Каково?

Пшеницын быстро выпил вино и задвигался на стуле.

-- Папаша! -- сдержанно начал он. -- Мне кажется, что в этом необходимо хорошенько разобраться. Нельзя же так... сразу.

-- Разбирайся, разбирайся, -- с иронической улыбкой произнес Платон Иваныч, -- кто тебе мешает. Только это -- напрасный труд, да и ты, я надеюсь, будешь настолько благоразумен, что сам отвернешься от грязи и пошлости.

-- Папаша! Вы слишком поспешны в приговорах: где Лида, там не может быть грязи.

-- А я тебе говорю, что она есть. И мой совет тебе, в тысячный раз повторяю, удаляйся ты от этой грязи до поры до времени, живи рассудком, учись. Помни, что пришлось пережить твоему отцу, с его блестящими дарованиями, благодаря слепому, непосредственному отношению к действительности...

И он длинно, неторопливо начал говорить о себе в давно известных Пшеницыну выражениях.

Пшеницын сидел опустив глаза и чувствовал, что между ним и отцом неизбежно произойдет столкновение, в котором они оба не удержатся, будут нервничать и оскорблять друг друга. Он давно, как свои пять пальцев, знал, что скажет отец, как будет хвалить себя, произносить общие фразы, и ему было противно; он не мог поднять глаз и безостановочно крошил булку на скатерть.

-- Я вам благодарен, -- постепенно раздражаясь, заговорил Пшеницын, -- вы мне все уши прожужжали своей опытностью и призывами к благоразумию. Вы еще в детстве отдаляли меня от товарищей, клеветали на них и давили во мне всякое проявление чистой и резвой радости. Спасибо... я, кажется, благодаря вам совсем не знаю жизни и заранее не люблю ее. Ваши лживые теории сделали свое дело...

-- Это ты напустил на себя! -- громко сказал Платон Иваныч и ударил рукою по столу. -- И как ты смеешь бросать мне такие обвинения!

-- Я говорю правду... Раньше я из-под запрета, тайком набрасывался на жизнь, спешил насладиться свободой и делал глупости. Теперь я интересуюсь мелочами, плаваю по поверхности и рисуюсь перед самим собой. А кто виноват? Все вы же. Вот я приехал, хотел в первый раз твердо и серьезно разрешить задачу, а вы опять становитесь каменной горой у меня на дороге. И я не понимаю! -- тонким и звенящим голосом продолжал Пшеницын. -- Какое вам дело до всего этого? Вы холодны и неотзывчивы к чужому горю, не щадите чужих ошибок... Я посоветовал бы вам оставить других в покое.