У Аарона был старый автомобиль, который мы называли Никодимом. Водил он опасно, о чём я ему постоянно говорил, на что Аарон только усмехался. Когда пришли холода, и склоны холмов покрылись оранжево-красными листьями, я предложил поехать в Вермонт и навестить Карла Рагглза[65]. Аарон удивился тому, что настоящий старожил-житель Новой Англии не боится сохранять себя, живя в простом домике, где и родился. Мы застали Карла — старичка небольшого роста — за пианино в сельском коттедже. Он играл Мендельсона, и вокруг стояли его друзья, которые пели с листа. Карл не играл своей музыки, вместо этого он прочитал нам прочувствованную и пылкую лекцию о том, что в мире нет композитора более великого, чем Мендельсон. После того, как мы распрощались, Аарон со смехом произнёс: «Старикан — реально на своей волне, правда? Из всей братии — Мендельсон, ну кто бы мог подумать!» Мы поехали в Массачусетс и провели полдня с Роджером Сешнсом[66]. Эти часы оставили ужасное впечатление, возможно, потому что Аарон показал ему два отрывка из произведения, которое я писал. Сешнс сыграл отрывок, после чего признался, что не видит в этой музыке ничего интересного. «Даже не свежее веяние?» Сешнс лишь пожал плечами.
В Нью-Йорке я познакомил Аарона с Гарри Данхэмом. Тётя Аделаида завещала мне небольшую сумму денег, которую я мог получить лишь спустя год. Гарри должен был получить некоторую сумму, когда ему исполнится двадцать один год, если сдержит обещание и не начнёт курить раньше дня рождения. Аарон советовал мне поехать в Париж и начать учиться у Нади Буланже[67]. Гарри был щедрым, и уговорить его было несложно, поэтому он предложил мне половину того, что получит в ноябре 1931 г., если эти деньги меня выручат. Сумма помогла бы, но Аарон вскоре уезжал в Берлин, и меня удручала безрадостная перспектива моего музыкального образования после его отъезда. Я очень хотел поехать с ним в Берлин, чтобы продолжить брать у него уроки до осени, после чего начал бы учиться у Нади Буланже. Так что надо было побыстрее достать денег. В Нью-Йорке я встретился с родителями Гарри и объяснил им ситуацию. На мою просьбу они отреагировали очень настороженно, я понял, что они считали меня дрянным человеком, который может оказать отрицательное влияние на их сына. Миссис Данхэм была твёрдо уверена, что прекрасно разбирается в музыке: её сестра Люси Хикенлупер, взявшая псевдоним Ольга Самарофф, будучи концертирующей пианисткой вышла замуж за дирижёра Леопольда Стоковского[68]. Мать Гарри считала, что Аарон вообще не имеет никакого отношения к музыке, а о Наде Буланже и слышать не желала. В общем, мне кажется, Гарри было непросто вытянуть деньги у родителей, но всё же, в конце концов, он их получил. Той зимой в Принстоне я виделся с миссис Данхэм и сестрой Гарри, Амелией. Никогда не забуду едва скрываемой злости в тоне её голоса, когда она меня спросила: «Когда уезжаешь?» Я ответил: «Как можно скорее», на что миссис Данхэм процедила сквозь зубы: «Хорошо».
Я регулярно писал стихи и отправлял их в разные журналы. Я даже написал несколько стихов по-французски. Их иногда публиковали в бельгийском журнале Anthologie.
Из журнала Transition писали, что они платят гонорар в размере 30 франков за страницу. Я написал им с просьбой выплатить мне 150 франков за мои работы, опубликованные в номерах 12 и 13. Кроме этого, я вложил в письмо новые стихи. Вскоре я получил чек, но в сопроводительном письме ни словом не упоминалось о последующих публикациях моих работ. Четыре моих стихотворения опубликовали в This Quarter, который я считал очень уважаемым журналом.
Брюс Морриссетт, который всё ещё учился в университете в Ричмонде, написал мне письмо с предложением выступить редактором одного номера The Messenger — литературного журнала, издававшегося в его колледже. Я тут же воспользовался этим шансом и отправил десяток писем писателям, которые, мне казалось, были бы не прочь дать материал (хотя я их ни разу не видел и с ними раньше не переписывался). К моему удивлению, многие ответили, и среди прочих я получил тексты от Уильяма Карлоса Уильямса[69], Гертруды Стайн[70] и Нэнси Кунар[71]. Я продолжил переписку с Гертрудой Стайн и отправил ей номер журнала, когда тот вышел.
Я начал учить немецкий, купил книги по грамматике, словарь и справочник по глаголам. Годом ранее принимался и за итальянский. «Тебе понравится немецкий, он у тебя легко пойдёт», — утверждала мать, изучавшая этот язык в школе. Язык мне понравился, однако не показался лёгким, и я никогда так и не смог нормально говорить по-немецки.
В раннем детстве я был покладистым и на удивление послушным ребёнком, однако у меня иногда случались вспышки гнева. Я рос, становился всё более осторожным и осмотрительным, а вспышки гнева исчезли. Естественно, я предполагал, в будущем буду избавлен от этой напасти. Однако в возрасте девятнадцати лет я с изумлением обнаружил, что только что кинул в отца огромным тесаком для разделки мяса. Я выбежал из дома, разбив стеклянную бляху во входной двери, и бросился бегом вниз по склону холма под дождём. Я не успел пробежать и три улицы, как на автомобиле подъехал отец, вышел из машины и пошёл за мной. Я остановился и повернулся к нему.
«Я хочу с тобой поговорить, — сказал он. — Ты больше не должен так поступать со своей матерью. Это она настояла, чтобы я за тобой поехал».
Действительно, в тот момент я о ней не думал, и позволил ему убедить меня вернуться. Мы оба до нитки промокли. Когда мы вернулись, мать была вся в слезах. Я прошёл мимо, даже на неё не взглянув. «У тебя совсем нет сердца, слышишь?!» — крикнул мне отец.
Я был уже на лестнице, но услышав эти слова, остановился.
«Ты меня не выносишь, потому что каждый раз, когда смотришь на меня, ты понимаешь, что из меня у тебя черт знает что получилось! — закричал я. — Но я не виноват, что я живу! Я не просил, чтобы меня рожали!»
«Что… ты… за… чушь… несёшь?» — запинаясь, словно ему что-то мешало, вопрошал отец, воздев лицо и руки к небу.
Я вошёл к себе и захлопнул за собой дверь, чувствуя себя человеком, который поддался на провокацию и открыл другим о себе ту правду, которую лучше было держать в тайне. В общем, я был крайне недоволен своим поведением, являвшимся результатом слабости. Я бросил тесак — это было фактом, а не фантазией, и меня волновали проблемы, к которым такое поведение может привести в будущем. То, что я так легко тогда потерял контроль над собой, означает, что я могу «забыться» с весьма трагическими последствиями. Но, как обычно, я напомнил себе, что на деле ничего страшного не случилось и волноваться нечего.
Я отплыл на старом американском грузовом корабле McKeesport. Кроме меня на борту был всего один пассажир: французский граф, который только что развёлся со своей американской женой в Калифорнии. У него был большой альбом с фотографиями бывшей жены, и этот альбом он приносил собой каждый раз, когда приходил в столовую. Большую часть времени граф проводил в своей каюте, что, в общем, было объяснимо. Во второй день после отплытия из Нью-Йорка начался сильный шторм, и несколько дней кряду корабль поднимался и опускался, словно буйвол из воды. Столовую и мою каюту (рядом) залило водой. Вода налилась на пол и переливалась от стены к стене. Я сложил свои чемоданы на пустую койку и попросил стюарда поставить мой пароходный кофр на подставки и закрепить его между стеной и комодом. Решил не поддаваться морской болезни (хотя имел полное право) и часами, вдыхая воздух полной грудью, ходил туда и обратно по палубе под дождём. Помогло, меня ни разу не вырвало. Неделю штормило, а корабль качало из стороны в стороны, а потом я заметил над кораблём чайку и поинтересовался у капитана, не приближаемся ли мы к архипелагу Силли. «Неее, — ответил тот. — Только отплыли от Большой Ньюфаундлендской банки». Лишь спустя восемь дней мы приплыли в Гавр.
В парижском Тюильри на деревьях набухли почки, а из входов в метро доносился сладкий запах средств для дезинфекции. Всё в Париже было таким, каким я тысячи раз вспоминал за прошлые двадцать месяцев. У меня было три недели до приезда Аарона, с которым я должен был ехать в Берлин. Вскоре после прибытия я пришёл к дому № 27 на улице де Флёрюс / rue de Fleurus, чтобы встретиться с Гертрудой Стайн. Я позвонил в звонок, мне открыла горничная и сообщила, что мадемуазель занята. Услышав женские голоса, доносящиеся из квартиры, я сказал, что только приехал из Америки и хотел бы буквально на минуту увидеть хозяйку. Горничная попросила меня подождать на лестничной клетке. Вскоре вышла Гертруда Стайн. Выглядела она точно, как на фотографиях, только выражение её лица было чуть добрее. «В чём дело? Вы кто?» — спросила она. Я ответил и тут впервые услышал её чудесный хохот от всей души. Гертруда открыла дверь, впуская меня внутрь. Потом подошла Алиса Токлас[72], и мы расселись в просторной студии, стены которой были завешаны картинами Пикассо. «По твоим письмам я решила, что ты — весьма старый джентльмен, которому по меньшей мере семьдесят пять лет», — заметила Гертруда Стайн. «Очень эксцентричный джентльмен в летах, — добавила Токлас. — Мы были в этом практически уверены». Они пригласили меня на ужин, запланированный на следующий вечер, и там должен был присутствовать Бернард Фэй[73].
Мы ужинали вчетвером. Меня забрасывали вопросами, и, кажется, что мои ответы им нравились и их забавляли. Мне понравился Бернард Фэй. Он был небросок и очарователен. Эти качества являются плодом продолжительного физического страдания. Он в детстве болел полиомиелитом и передвигался с трудом. Гертруда Стайн настаивала, что меня зовут Фредди, а не