Без остановки. Автобиография — страница 23 из 83

Пол. После этого все трое принялись обращаться ко мне только так (потом Алиса Токлас сократила новое имя и обращалась ко мне просто «Фред»).

«Пора нам лансировать[74] Фредди, — сказала Гертруда Стайн. Сидя в студии после ужина, она пребывала в весёлом расположении духа. — Мы будем запускать Фредди в жизнь». Они обсудили людей, которым хотели бы меня представить, много смеялись, но на этом дело и закончилось. Больше этот вопрос никогда не поднимался. Незадолго до этого в Париже начали издавать журнал The New Review. Редакторами издания были Самуэль Путнам[75], Эзра Паунд[76] и Ричард Тома. Утром в доме Тома я познакомился с Паундом — высоким человеком с рыжей бородой. Мы сходили с Паундом на ланч, а потом вместе поехали в Фонтене-о-Роз, чтобы встретиться с Путнамом. Мне Паунд пришёлся по душе, и я упомянул его во время ужина у Стайн. «О, нет, я Эза больше видеть не желаю, — заявила Гертруда Стайн. — Стоит ему заявиться на полчаса, и на тебе: то лампа сломана, то стул продавлен». «И чайник», — добавила Алиса Токлас. «Эз — нормальный парень, но просто я не могу позволить ему находиться в моём доме». Мне такая оценка показалась странной. Потом во время чаепития у Бернарда Фэя я узнал, что Гертруда отправила всем своим знакомым письмо с одинаковым текстом, извещающим, что мисс Стайн больше не дружит с Паундом. В такие капризы было сложно поверить, но среди гостей присутствовали Вирджил Томсон[77] и Павел Челищев[78], подтвердившие, что письма получили. Тогда я впервые увидел Томсона, и меня несколько покоробила его небрежная манера высказывать суждения. По наивности я решил: если хочешь быть интересным другим людям, значит, у тебя нет серьёзных целей в жизни.

Однажды, когда я был в гостях у Гертруды Стайн, зашла Мария Джолас[79]. «Как я понимаю, ты печатала в журнале кое-что, написанное Фредди», — сказала Стайн, представляя меня Джолас, которая отреагировала на эту информацию как-то уклончиво. После того, как она ушла, мы обсудили странный провал в памяти Джолас, который, по мнению Гертруды, был нарочито наигранным. «Послушай, а ты случайно не писал им с просьбой, чтобы тебе заплатили?» — неожиданно спросила меня Алиса Токлас. После того, как я с негодованием ответил: «Да они мне уже год должны!», дамы дружно рассмеялись. «Ну, больше Фредди с Transition не сотрудничает!» — удовлетворённо заключила Гертруда Стайн. Я понял, что ей не нравится журнал или люди, которые его издают.

Однажды Тома отвёл меня на улицу Виньон / rue Vignon, познакомить с Жаном Кокто[80]. На стене прихожей, куда нас впустила служанка, висела огромная чёрная доска с набросанными на них каракулями и почеркушками. Тут друзья Кокто оставляли ему записки, когда хозяина не было дома. На противоположной стене в прихожей висел огромный обрезок коричневой обёрточной бумаги, где Пикассо тушью нарисовал какие-то иероглифы и фигуры. Мы немного подождали, пока не вышел Кокто и пригласил нас в большую комнату. Очень худой и нервный, постоянно размахивал руками, словно творя ими балет для своих слов. Два часа говорил без умолку, иногда присаживаясь всего на минуту. Можно было подумать, что он играл с нами в шарады: иллюстрировал свои замечания мимикой, передразнивал, менял позу, тембр и тон голоса, чтобы сделать слова ещё правдоподобнее. В какой-то момент он принялся ползать, имитируя медведя, а потом изобразил ряд мерзких билетёров из нового кинотеатра Paris Paramount, который он всей душой ненавидел. Я был потрясён актёрским мастерством Кокто и однажды пришёл навестить его, но открывший мне дверь Жан Деборд[81] произнёс: Monsieur Cocteau est au fond de son lit. / «Господин Кокто залёг в постели». Когда я рассказал Тома о странном визите к Кокто, тот заметил: «А, да он просто курил опиум». Тогда я только закончил читать эссе Opium, Journal d'une Désintoxication / «Опиум, дневник детоксикации»[82] и по простоте душевной считал, что курящий, раз отвыкнув от препарата, уже к нему не притрагивается.

Я ждал приезда Аарона Копленда и знал, что очень удивлю его, сообщив, что завёл знакомство с Паундом, Стайн и Кокто. Когда один американский художник пригласил меня на свою выставку и сообщил, что на нём будет Андре Жид, я решительно туда отправился. Мне удалось познакомиться с Жидом, и, стоя в углу, мы говорили, наверное, минуты две. От эйфории, вызванной мыслью о том, что я стою лицом к лицу с мастером, я не очень хорошо понимал, о чём мы с ним говорили. Я думал лишь о том, что добавлю ещё одно имя к списку тузов, об общении с которыми расскажу Аарону. Да, двадцатилетний молодой человек мог бы, оправдав чьи-то благие надежды, перерасти такие стереотипы мышления и поведения или, по крайней мере, понимать их абсурдность, но, нет, так бывает не со всеми. Я встретил Аарона на вокзале Сен-Лазар, и как только мы сели в такси, я начал рассказывать ему о своих достижениях. У меня был для Аарона и особый сюрприз: Гертруда Стайн пригласила нас обоих на следующий день на ужин. Ужин прошёл прекрасно. Когда мы вышли из её дома, Аарон сказал: «Первое, о чём подумал, когда её увидел: „О Боже, она — еврейка“!»

Мы отправились в Берлин. Аарон снял квартиру в северной части города в районе Штайнплац. Для себя я нашёл комнату в день нашего приезда через агентство. Въехал в квартиру баронессы фон Массенбах. Оказалось, что эта уроженка Англии «топила» за немцев яростнее, чем сами немцы. У меня в комнате был балкон, выходивший на Güntzelstrasse, a до Kurfürstendamm было пятнадцать минут пешком. С архитектурной точки зрения Берлин был сущим кошмаром, но утешало то, что улицы были идеально чистыми и украшены километрами кадок с ухоженной геранью. Утром я завтракал на балконе, мне подавали здоровенную миску со Schlagsahne / взбитыми сливками (можно было съесть с клубникой или вылить в шоколад). Очень может быть, именно из таких трапез берут начало мои проблемы с печенью, давшие о себе знать много лет спустя, но эти завтраки под вешним солнцем на балконе в квартире баронессы были одними из самых запоминающихся моментов пребывания в Берлине.

В 1931 г. в Берлине было много трамваев, но очень мало машин. Солнечный свет не был робким и рассеянным, несмело пробивающимся через облака, как в современных городах, а прямым и настойчивым. Можно было обгореть, сидя на веранде кафе в районе Kurfürstendamm. Жизнь в мегаполисе, где можно постоянно чувствовать свою «связь с природой», стала для меня новым опытом. Немцы были настолько «повёрнуты» на этой «природе», что иногда становилось смешно. Например, в Халензе предлагалось Wellenbad / купание в морском прибое: в одном конце бассейна построили гигантское механическое сооружение, вызывавшее огромные волны, разбивавшиеся о противоположную сторону бассейна. Важно было продемонстрировать окружающим максимальную (в рамках приличий) площадь загара на теле. Бледность означала бедность, нищету районов за Alexanderplatz, и никто не хотел, чтобы про них ему напоминали. Нездоровая интенсивность желания наслаждаться являлась в некотором смысле результатом подавляемой мысли о том, что всего в нескольких километрах отсюда люди банально недоедают.

Год назад во время работы редактором в The Messenger я писал поэту Эдварду Родити[83] с просьбой предоставить материал для публикации. Тот не только прислал мне несколько стихов, но и вступил со мной в переписку, а также порекомендовал нескольких людей, которых я мог бы увидеть в Берлине. В их числе скульптор Рене Синтенис[84], Уилфрид Израэль, владелец крупнейшего в Германии универсама Wertheim's[85], a также два английских писателя — Кристофер Ишервуд[86] и Стивен Спендер[87]. Сперва я пошёл с рекомендательными письмами к немцам. Когда я пришёл к Ишервуду, тот обещал познакомить меня со Спендером. Однажды в полдень мы пешком прошли от Nollendorfplatz до Motzstrasse, где на верхнем этаже одного из домов жил Спендер. Окна его комнаты выходили на запад, и когда мы вошли, солнце как раз садилось. До смуглоты загоревший, рыжеволосый Спендер, стоя в лучах солнца, казался охваченным огнём. Я заметил (и это не вызвало у меня одобрения), что рубашка у Спендера была байронически широко расстёгнута на груди. Меня поразило и показалось неслыханным — он хочет громогласно заявить, что поэт, а не пытается этот статус скрыть. Я считал, что такими действиями он приносит в жертву свою анонимность. Для меня первостепенное значение имеет имя, а сама личность, носящая это имя, гораздо менее существенна. Помнится, что в начальных классах я нашёл в учебнике фразу: «Репутация — это то, люди о тебе думают, а характер — то, что Господь о тебе знает». Отсылки к «Господу Богу» сбивали меня с толку. Я высказал матери своё мнение — эти громкие слова совершенно лишены смысла. «О, нет, они имеют смысл, — возразила она. — На самом деле это значит: характер — то, что ты знаешь о самом себе». В моём представлении та часть моего существа, о которой было что знать, просто не существовала, а значит, то «Я», которое знало, раз отмечало что-то, вряд ли могло извлечь из неё какие-то сведения. Отсюда я сделал вывод, что, в конечном счёте, всё решает репутация. Писал Спендер стихи или нет, казалось мне относительно неважным, важным было, чтобы любой ценой он этого