На обратном пути я заглянул в комнату консьержки и сообщил ей о пропаже работ Миро. Она не понимала, о чём я. Какие ещё картины? Я описал ей, какие. Ahh! Monsieur veut dire ces vieux morceaux de bois? / «Aaa! Вы имеете в виду, господин, эти старые фанеры? А я думала, вы хотите их на помойку отправить. Я их выбросила».
К счастью, она положила их в подвал, поэтому Миро не был потерян. Когда Гарри вернулся в Париж, он отнёс картины в Galerie Pierre на реставрацию, которую проделал сам Миро, и его произведения снова украшали стены студии.
Жена Карло уехала в Калифорнию, чтобы быть в обществе Кришнамурти. Самого Карло я видел не часто, потому что он был очень занят. В доме жили двое его детей в возрасте пяти и семи лет и несколько слуг итальянцев. Мы все вместе обедали на кухне. Карло жил в пентхаусе на верхнем этаже высокого дома на авеню де ла Бурдонне, находившегося напротив Эйфелевой башни. В трёх комнатах пентхауса по указанию Карло сделали окна на уровне ног, чтобы лучше видеть башню. Сам Карло был коммунистом-интеллектуалом, но не членом партии. Он часто говорил о революции. Однажды я отвёл его сына, семилетнего Бернарда в филармонию на три концерта Прокофьева для пианино с оркестром. В такси по пути домой Бернард повернулся ко мне и спросил: «Почему все они сумасшедшие?» «Кто?» — переспросил я. «Все люди на улице. Папа говорит, что все они сумасшедшие. Он говорит, что они — капиталисты и всех их скоро убьют. Но почему они капиталисты?» Я не нашёлся, что ответить мальчику.
Зима в Париже оказалась гораздо менее приятной, чем я предполагал. Дни были короткими, холодными и серыми. Солнце практически не выглядывало, и всё это вгоняло меня в депрессию. Пару раз я сходил в Ecole Normale и делал упражнения из учебника по контрапункту, но мой энтузиазм в этой науке был нулевой. Однажды вечером я ужинал на левом берегу с Вирджилом Томсоном. Было ещё несколько людей, и в их числе оказался Джон Траунстин — литературный агент из Цинциннати, который незадолго до этого продал права на книгу «Маленький цезарь»[143]. Траунстин упомянул, что хотел бы поехать в Испанию. Я с теплотой и расположением заговорил об Испании, и Траунстин предложил мне поехать вместе с ним. Перспектива убежать из Парижа казалась настолько соблазнительной, что я не смог устоять.
В Барселоне я пришёл по адресу на проспекте Пасео-де-Грасиа, но оказалось, что Миро находится на Майорке. Мы поехали на юг вдоль средиземноморского побережья через Валенсию и Аликанте в Эльче, где, увидев оазис финиковых пальм, я начал петь долгие дифирамбы Северной Африке, и очень скоро мы решили поехать в Марокко.
В Гранаде я узнал, что Мануэль де Фалья[144] жил поблизости от нашего отеля. Однажды днём я постучал в дверь его дома. Он жил со своей сестрой, оба были уже далеко не молодыми. Они жили в простом андалусском доме в окружении массы растений и цветов в кадках. Полдня мы просидели на веранде, поедая фрукты из огромной вазы и общаясь на французском. Я сказал композитору, что обожаю его оперу El Retablo de Maese Pedro/ «Балаганчик мастера Педро», но его больше интересовал его собственный камерный концерт для клавесина, исполнение которого сам я не слышал. Спустя пару дней я увидел композитора в длиной чёрной накидке на одной из небольших улиц. Он спешил к дневной мессе в церковь, расположенную на холме.
Ранняя весна 1932 года в Испании была временем всеобщего ликования. В каждом городе люди ликовали, народ танцевал во всех plazuela / скверах. Воздух был наэлектризован alegria / чувством радости, а вдоль улиц стояли пальмы, цветы и всевозможные украшения. На ресторанных столиках стояли таблички, запрещающие принимать и давать чаевые. Запрет был частью общей эйфории, того, что простой народ твёрдо разумел под словом honor / «честью», того, что мы называем «гордостью испанца». Тогда Испания жила, такой живой она уже не была никогда.
Мы приплыли в Танжер, и в первый день после приезда я пошёл на поиски Тонни и Аниты. Оказалось, что они переехали и жили в районе Маршан за мусульманским кладбищем, на котором я и встретил Аниту. Без особого желания она пошла к их дому, объяснив, что Тонни только что случайно запер дверь, оставив её на улице. Анита постучала, и я услышал резкий крик Тонни из-за двери: Qui est là? / «Кто там?» Она назвала себя и сказала, что с ней ещё я. «Не хочу в моём доме ни тебя, ни Пола», — прокричал Тонни в ответ. Анита пожала плечами, и мы вместе пешком вернулись в центр города. Она говорила, что они с Тонни не ладят, потому что он слишком ревнив. Открыла небольшой магазин, где продаёт туристам марокканскую экзотику. Мы зашли в её магазинчик, он был поблизости отеля Continental. На полулежал коврик, плетёный из крашеного тростника, на полке выставлено на продажу пара кошельков, вот и всё. Естественно, когда Анита запиралась в помещении со своими друзьями-марокканцами, люди стали думать, что у неё не магазин, а бордель. У Тонни была ещё одна причина ревновать Аниту — в Танжере жил её старый американский знакомый, писатель родом из Вест-Индии Клод Маккей[145] (автор книги Ноте to Harlem / «Домой в Гарлем»). Он снял загородный дом в устье реки Суани. Когда жить с Тонни ей становилось совсем невмоготу, рассказывала Анита, она переезжала на неделю к Маккею. Тонни, пожив в одиночестве и позабыв гордость, снова привозил её к себе домой. Мы навестили Маккея. Толстый и полный самодовольства, он ходил в феске и жил как настоящий марокканец. Во время нашего визита он хлопком ладоней вызвал марокканскую танцовщицу и попросил её для нас станцевать. Девушке не было ещё и двенадцати лет. Траунстину это не понравилось, ему Марокко вообще не очень было по душе.
В Фесе мы с Траунстином окончательно разорвали отношения. Мы шли по андалусскому району Медины: я с Абдуллой Дрисси впереди, он с двумя марокканцами сзади. Неожиданно Траунстин нагнал нас и стал наезжать на меня — я, дескать, сказал Абдулле, что он — еврей. «Да знаю я, что ты Абдулле говорил», — не унимался он. Долго не раздумывая, я дал Траунстину в зубы. В тот же день Траунстин уехал из Феса, и я его больше никогда не видел.
В Танжере я познакомился с человеком по имени Абдеслам бен Хадж Ларби, который любил курить опиум. Я попробовал, но у меня только разболелась голова. Этого человека очень интересовал Клод Маккей. Я не смог понять, зачем ему был нужен Маккей, так как этот Абдеслам вскоре умер. Я могу только предположить, что кто-то (а в те времена подозревать можно было чьё-то правительство) заплатил ему за то, чтобы «подставить» Маккея. Как бы там ни было, но Абдеслам с приятелем проникли в дом Маккея у реки Суани и украли его паспорт, а потом пошли в полицию и обвинили его в том, что он — коммунист. В то время троцкисты считались коммунистами, поэтому обвинения были вполне обоснованными. Маккей показал мне письмо Макса Истмана, в котором Истман писал, что приедет в Танжер и остановится в доме Маккея. По какой-то необъяснимой (но, не сомневаюсь, убедительной) причине, которую я выпустил из памяти, Маккей решил, что я имею прямое отношение к заговору, имеющему целью испортить ему жизнь в Марокко. Однажды вечером он пришёл в захолустный отель Viena, где я остановился, и потребовал, чтобы я к нему вышел. Испанец-владелец заведения увидел, что Маккей был чёрным, ходил в феске и находился в состоянии возбуждения, поэтому не разрешил ему пройти дальше стойки ресепшена во дворе отеля. Я вышел на балкон и смотрел и слушал, как Маккей на своём вест-индийском диалекте выкрикивал в мой адрес проклятия и потрясал тростью, пока сотрудники отеля и dueño / владелец не вытолкали его на улицу.
У меня было очень мало денег. К счастью, мне уже исполнился двадцать один год, так что вскоре я должен был получить небольшую денежную сумму, которую завещала мне тётя Аделина за четырнадцать лет до этого. Гарри уехал из Парижа в Шанхай. Уверял, что вся «тусовка теперь там». Название улицы в его адресе было очень поэтическим: Дорога Булькающего колодца / Bubbling Well Road. Отношение его сестры Амелии к тому, чем занимается её брат, было выражено в адресованном мне письме из Парижа. «Если он решил вести себя как придурок, то сейчас, мне кажется, самое подходящее время». Обтекаемые выражения всегда были отличительными чертами её речи. После этого она спросила меня, когда я вернусь в Париж, чтобы лечь в психушку.
Я отправил Абдулле Дрисси телеграмму с извещением, что приеду в Фес. Он встретил меня на вокзале и со всем моим багажом в карете привёз до главных старых ворот города Баб Бу Джелуд / Bab Воu Jeloud, после чего по центру города мы шли пешком, а за нами следовала череда носильщиков, каждый из которых нёс на голове один из моих чемоданов. Абдулла сказал, что я могу жить в доме Неджарин сколько захочу. Как только дверь открыл пожилой суданец-раб с ничего не выражающим лицом и почти метровым ключом на плече, у меня появилось предчувствие, какой могла бы быть жизнь в четырёх стенах тут. Приятно жить в старинном доме, которым владеет представитель знатного и богатого рода, когда вокруг другие люди. Но когда твой хозяин отсутствует по полдня или больше, и в это время из дома никому нельзя выходить и входить, то постепенно начинаешь понимать, что лучше бы ты находился снаружи, а не внутри.
В доме, двухэтажном здании с колоннадой на втором этаже, был искусно выложенный мозаикой дворик. Моя комната была на первом этаже, и видел я только нижнюю часть балкона, состоявшую из огромных кедровых балок, украшенных очень скрупулёзно прорисованным геометрическим орнаментом с, как ни удивительно, цветочным мотивом. Несколько раз в день с балкона слышались звуки — словно по нему ведут несколько неуклюжих, возможно, слепых животных, а также смех. Эти звуки издавали группы девочек-рабынь, проживавших в другой части дома.