la peinture métaphysique / метафизическая живопись, потому что начало работы над каждым холстом было «потусторонним». Пахарито надевала ему на глаза повязку, давала в руку кисть, подводила к девственно-чистому холсту, к которому он прикасался кистью, ставя небольшую точку. Потом это действие повторялось с разными красками. На холсте появлялся ряд точек и, сняв с глаз повязку, художник начинал соединять точки между собой. Картины выходили таинственными и, казалось, светились. Матта был увлекательным собеседником, он говорил не переставая, и иногда, когда смеялся, тараторил, как возбуждённый попугай.
После разговора с Бобом Фолкнером, во время которого я высказал ему своё недовольство из-за того, что он не спит ночами и много шумит, он переехал в другой дом. Джейн постоянно расширяла круг знакомств. Вечеринки шли нон-стоп, люди пили слишком много. С американкой по имени Гельвеция Перкинс[351] мы виделись ежедневно. У неё был автомобиль, на котором она возила нас на рынок в Игуалу, где мы покупали овощи, фрукты и много глиняной посуды. По утрам Джейн работала над своим романом «Две серьёзные леди». Я всё ещё снимал маленький домик у обрыва, но редко туда ходил, потому что начал исследовать горы над Таксо.
Вскоре к нам приехал Оливер Смит со своей матерью и отчимом Иваном Бернкоффом. Вместе с ними приехал молодой мексиканский художник Антонио Алварез. Он был очень горд тем, что является чистокровным индейцем, а когда был ребёнком, его купали в крови быка. Мы все переехали в Акапулько в расположенный у моря дом Спрэтлинга. Еда была прекрасной, а солнце, прибой и ветер — изумительными. Через три недели все остальные вернулись в Таксо, а я остался жить в палатке на территории отеля Costa Verde в Калете. Однажды я увидел индейца с детёнышем оцелота на поводке. Тогда я часто покупал животных и птиц, но оцелота у меня никогда не было. Изящное небольшое животное с огромными, сапфирового цвета глазами и большими, размером с кулак, лапами. Я купил оцелота и впустил его к себе в палатку. Вечерами я ложился на спину, и кошка ходила по моему телу от ног к голове, где тёрлась мордой о мой подбородок перед тем как повернуться, двигаясь в заданном ей самой ритме. Шагая, кошка урчала, словно работал заведённый мотор. Я думал, животное отлично приживётся в доме в Таксо. Собирался добираться туда автобусом, поэтому заказал большую клетку, посадил в неё кошку и за два часа до отправления пришёл на автовокзал. Я пришёл заранее, чтобы мне точно досталось багажное место на крыше автобуса. Подошёл снова, перед самым отъездом, и обнаружил, что поверх багажа на крыше натянули брезент. Бросился к водителю, носильщикам и продавцам билетов. Все твердили, что времени переупаковывать багаж уже нет, автобус скоро отъезжает. «Но животное умрёт!» — кричал я. «Не факт», — отвечали они.
Я забрался на крышу автобуса, сдёрнул брезент и в исступлении принялся сбрасывать вниз багаж: коробки, ящики, чемоданы и мешки — в обычном состоянии я бы никогда не смог их поднять. Клетка с оцелотом находилась в самом низу. Я схватил её, спустился по лестнице на землю и нанял такси. Когда мы поднялись в горы, дующий из окна ночной воздух привёл зверя в возбуждение. Она встала на задние лапы и жадно нюхала воздух. Я боялся, что кошка выпрыгнет, поэтому мы подняли стекла в авто, оставив маленькие щёлки.
После возвращения в Таксо я почувствовал себя плохо. Я принимал [препарат против амёбиоза] enterovioform, продолжал жить своей жизнью, хотя практически перестал есть. Если я и умудрялся запихнуть в себя какую-нибудь еду, то неизменно чувствовал себя потом ещё более скверно. Со мной связались журналисты из Life, услышавшие, что у нас живёт оцелот. Они просили разрешения сделать с ним снимки и видео. Я согласился, но в утро, когда они заявились, я чувствовал себя так погано, что не мог наблюдать за фотосессией. Журналисты взяли белого голубя, связали ему лапы, чтобы он медленнее ходил, и выпустили перед кошкой, которая съела птицу, пока люди из журнала снимали на фотоаппарат и кинокамеру. Чем это кончилось, стало ясно на следующий день. Так отвратно, как тогда, я, наверное, никогда себя не чувствовал. В мою комнату вошёл индейский мальчишка Адалберто, работавший у нас слугой. У него в руках была кошачья шкура, с которой капали капли крови. Aqui está su gato! / «Вот ваша киса!» — твердил его бойкий голосок, а на лице играла кривая ухмылка. Острые кости птицы разрезали внутренности оцелота.
Скверное время. Мне было так плохо, что я не помню, как мы доехали до столицы, и как я провёл первые несколько дней в Британской больнице. У меня была жесточайшая желтуха, глаза пожелтели как яичные желтки, а лицо стало оранжевым. За время болезни я настолько возненавидел Таксо, где валялся в постели, что попросил Джейн отказаться от аренды дома и продать мебель. Ту осень мы провели в квартире в столице. Я решил, что пора заняться проектом, за который получил стипендию Гуггенхайма. В итоге принял решение написать оперу на основе пьесы Гарсиа Лорки Así Que Pasen Cinco Años / «Когда пройдёт пять лет»[352], а не присланного Сарояном либретто. Взял в аренду пианино и приступил к работе. Но вскоре у меня опять обострилась желтуха, которую, правда, на сей раз врачи назвали derrames biliares / желчным перитонитом и отправили меня в санаторий под городом Куэрнавака, где меня долго кормили только несолёным варёным рисом. После каждого приёма пищи медсестра ставила мне на печень горячий компресс и фиксировала его специальным поясом. Спустя две недели я уже мог ходить. Я числился в больнице, но нашёл возможность работать в доме одной американки, у которой имелось домашнее пианино (в городе Аматитлан неподалёку). Каждое утро я садился на велосипед и ехал к ней, чтобы работать над оперой. Однажды я закончил раньше обычного и перед возвращением в Куэрнавака заехал в центр и сел в кафе, где услыхал невероятные новости по радио: ЯПОНЦЫ ЗАХВАТИЛИ ГАВАЙИ, БОМБЯТ САН-ФРАНЦИСКО И ЛОС-АНДЖЕЛЕС. Я тут же поехал в дом Джека Крика, где остановилась Джейн. Там тоже уже слышали новости, но особо не заморачивались и играли в бадминтон. На следующее утро в печатном органе правительства, газете El National напечатали такие же новости, как я слышал по радио. Позднее, когда прояснилось, что произошло в Перл-Харборе[353], информацию о бомбардировках Калифорнии[354] газета опровергла (редактор её сам в тот день находился в Калифорнии — тогда всё ясно).
Покуда я был в санатории, Джейн принесла мне законченную рукопись романа «Две серьёзные леди». Я слышал отрывки из книги с голоса самой Джейн (мы жили в Нью-Йорке, и она снимала комнату на Одиннадцатой улице, куда приходила поработать над книгой). Иногда она приглашала на стаканчик-другой несколько близких друзей и читала им отрывки из романа, поэтому много кто был знаком с его частями. Однако никто не читал роман от начала до конца. Я был первым, кто прочитал роман целиком. Не помню, сказал ли я Джейн, как её книга меня восхитила, может, и сказал. Я надеюсь, что сказал. Ведь я точно нашёл уйму орфографических, грамматических и смысловых ошибок в тексте. «В таком убогом виде роман нельзя никому показывать!» — сказал я Джейн. Она отнеслась к моим замечаниям очень спокойно. «Найдётся издатель, так он со всем этим и разберётся, — заверила она меня. — Только потому, что в книге нет грамматических ошибок, её не издают, пупсик мой угрюмый».
Перед выпиской из санатория главврач предложил мне не оставаться в столице, расположенной высоко над морем, что плохо влияло на работу печени. Мы ненадолго заехали в Мехико, после чего вместе с Гельвецией Перкинс и Антонио Алварезом уехали в Теуантепек.
В этом городе всё было так же, как и когда я был в нём в 1937 г., вот только стало больше игравших в бейсбол маленьких детей. Они общались на сапотекском языке и время от времени кричали Faul! / «Выбыл!»
В Теуантепеке мы прожили недель шесть. Практически каждый вечер здесь были фиесты, проходившие неподалёку от отеля. Теуантепек — скорее не город, а особый край, уйма деревенек, сгрудившихся вокруг центрального рынка. Улицы были песчаными, автомобилей не было, и когда ты выходил на улицу, тебя окружала благостная тишина, в которой слышались удары барабанов. Бить в барабаны могли где-нибудь в далёкой деревне. Надо было идти на звук. Bailes / танцы были одинаковыми. Всё происходило в крытых пальмовыми ветками павильонах, где на полу стояли карбидные лампы. С одной столоны зала стояли маримбы[355] и барабаны, напротив них и вдоль стен — стулья, на которых сидели молодые люди, наблюдавшие за танцами обоих полов. Мужчины иногда тоже танцевали, но только когда их просили женщины. Эта непередаваемая подвластность мужчин подтверждала моё наблюдение: верх сексуального наслаждения для индейских представителей сильного пола — это сосание женской груди. Все услышанные шутки, рассказы и обсуждения сидящих в парках мужчин наводили меня на мысль, что им только дай пососать сосок женской груди, больше ничего не надо.
Однажды кто-то отвёз нас с Антонио через реку в Санта-Марию, показать ферму, на которой выращивали кошек для продажи на еду. Пока я не увидел эту ферму, я не верил в её существование. На ферме стояли ряды небольших клеток, в которых сидели чудовищно раскормленные, неподвижные кошки. После этого я не особо доверял блюдам из кроличьего мяса, которые были в меню ресторана в Hotel la Perla. По внешнему виду и комкам чёрной и белой шерсти совершенно невозможно было определить, какое именно животное использовали для приготовления блюда.
Однажды в городе Истепек я увидел у старого индейца барабан, который мне очень понравился. Сперва хозяин барабана и думать не хотел расстаться с инструментом. Он играл на железнодорожной платформе для пассажиров из проходящих поездов, а те кидали ему мелочь. С индейцем был мальчишка, игравший на