chirimia / свирели, который и собирал с пассажиров деньги. В тот вечер, немного выпив, старик продал Антонио барабан за одиннадцать песо. Я отвёз барабан в Мехико и положил в кладовку в Hotel Carlton. Менеджер отеля, приятный немец Оскар Шваб разрешал нам с Джейн хранить в отеле уйму ящиков и коробок.
В тот год со здоровьем у меня было худо. Снова начались проблемы с печенью, и мне пришлось вернуться в санаторий в Куэрнавака. После окончания курса лечения обнаружилось, что опухоль в челюсти, которую в 1923 году вырезали во время операции, снова выросла и стала ещё больше, чем раньше. Опухоль надо было удалять. Операция продолжалась столько, что в её разгар зубному врачу пришлось отправить в аптеку людей, чтобы купить ещё фунт эфира. Результаты этого хирургического вмешательства оказались самыми досадными: мои лицо и шея распухли до совершенно фантастических размеров. На следующий день после операции зубной врач навестил меня в больнице и принёс две дюжины длинностебельных роз сорта American Beauty. Он объяснил медсестрам, что если я умру, можно украсить розами гроб. Врач совершил серьёзную ошибку и повредил подчелюстную железу. Меня выписали из больницы спустя две недели, но моя челюсть уже никогда не выглядела так, как раньше.
Джейн неожиданно решила возвращаться в Штаты. Она могла поехать на автомобиле с Гельвецией Перкинс и вывезти часть вещей, хранившихся в bodega / подвале отеля Carlton. Я поехал на отдых в Гвадалахару. Город жил в неспешном ритме и находился невысоко над уровнем моря. Тут звенели церковные колокола и ездили запряжённые лошадьми кареты, у меня было ощущение, что я пребываю в 1910-х гг. При этом в городе Ахихик, где я позднее провёл несколько недель в гостинице Don Pablo Heuer на опасных берегах озера Чапала, всё было ещё более отсталое, но чувствовалось веяние современности. Я посетил маленький унылый домик Лоуренса с душными комнатами и атмосферой захолустья[356]. Тогда я, сжав зубы, читал только по-испански. Прочитал все стихи и пьесы Гарсии Лорки, два романа Адольфо Биой Касареса[357], мемуары Рафаэля Альберти[358], рассказы о раннем периоде колонизации Мексики священника Бартоломе де лас Касаса и «Тринадцатое сообщение»[359]. Тогда я впервые познакомился с творчеством Борхеса. Было приятно открыть дверцу, за которой была целая литературная вселенная, почти столь же мне близкая, как и французская.
Потом я понял, что больше не хочу жить в Мексике один. Тётя Мэри умерла, и завещанный моему отцу и дяде Чарльзу Золотой зал оставался пустым. Я решил вернуться в Штаты, поселиться в Золотом зале, и написал Джейн, чтобы она предприняла шаги по решению этого вопроса (а лучше всего, чтобы сама до моего приезда туда заселилась). Потом мы жили в этом доме вчетвером, в том же составе, что и в Теуантепеке. Антонио хотел покончить с собой и выпил капсулы со снотворным. Когда я вернулся в столицу, он был частично парализован и лежал в больнице. Наставник Антонио, поэт Хосе Феррель[360], который перевёл на испанский Рембо, считал, что Антонио надо лечиться в Нью-Йорке. Антонио вскоре начал ходить, и я согласился взять его с собой, памятуя, что у Латуша был чудесный врач, умевший творить чудеса в абсолютно безнадёжных случаях.
В bodega / подвале гостиницы Carlton было ещё много наших вещей, и я попросил поднять их в комнату, чтобы перепаковать. Барабана из Истепека я не обнаружил, а Джейн говорила, что брать его с собой в США не собиралась. Все бросились искать барабан (толку было ноль), и я отправил Джейн в Золотой зал телеграмму с текстом: «ПЖЛСТ ВЫЯСНИ ГДЕ БАРАБАН ТЧК ШВАБ ГОВОРИТ НЕ В BODEGA».
Начиная с нашей первой поездки в Мексику, я много рассказывал Джейн о полиции, после чего у неё появилось сильная боязнь стражей закона. Моя телеграмма не дошла до Золотого зала, а попала в ФБР, где считали, что это какое-то зашифрованное послание. Однажды жарким днём Бюро прислало в Золотой зал двух одетых в штатское сотрудников. Они представились, и их провели в библиотеку, где в тот момент находилась Джейн. Агенты открыли свои атташе-кейсы и принялись копаться в бумагах. В то время Гельвеция узнала от служанки, кто появился в доме, побежала в свою комнату, заперла дверь и разожгла огонь в камине. Но в тот день в августе ветра не было, и дым, вместо того, чтобы подниматься вверх, потянуло назад в комнату и в камин библиотеки, которая находилась как раз под её комнатой. Агенты переглянулись, и один из них произнёс: «Что-то сегодня жарковато, чтобы разжигать камин». Джейн пожала плечами и ответила: «Просто пробуют, как работает камин»[361].
Один из агентов встал и осмотрел стоящие на полках книги.
«Интересная у вас подборка старых книг».
«Они принадлежали тёте моего мужа».
«Да, именно о нём мы и хотели с вами поговорить», — заявили агенты и принялись её допрашивать. Они просили подтвердить даты и фамилии, уходя всё дальше и дальше в прошлое, пока Джейн уже не могла вспомнить, что там было. Это агенты восприняли как её отказ отвечать на их вопросы, но не стали останавливаться и продолжали допрос.
«Где вы были в марте 1938 г.»?
«В Панаме».
Наконец, они закончили его. После выразительной безмолвной паузы один из них произнёс: «Миссис Боулз, вы много путешествуете».
Джейн вздохнула и ответила: «Это точно».
Агенты напрягли всё внимание, задав вопрос: «Миссис Боулз, а почему ваш муж так много путешествует?»
Джейн подала плечами и сказала: «Не знаю. Может, потому что он нервный».
Потом агенты показали ей мою телеграмму из Мехико и спросили: «Вы можете объяснить нам, что это значит?»
Объяснение Джейн их совершенно не удовлетворило, даже когда она добавила, что барабан в целости и сохранности лежит в Hotel Chelsea в Нью-Йорке. Агенты хотели знать, почему я так переживаю по поводу барабана, кто такой Шваб, интересовались, была ли сама Джейн в bodega, и могла бы она точно описать, как в эту bodega попасть. Джейн объяснили им, что такое bodega, и тогда агенты сконцентрировались на Швабе. Потом они заговорили о том, как неделю назад Латуш позвонил Джейн. У агентов была распечатка текста разговора. «Вы помните, о чём шёл разговор?» — спрашивали они. Джейн не помнила. Единственное, что врезалось ей в память, было то, что Латуш долго описывал ей свой ланч с Элеонорой Рузвельт[362], и сказал, что всё правительство надо усыпить насмерть хлороформом (дело в том, что Джону отказали в загранпаспорте, а он так хотел в Конго…). Впрочем, агенты не стали заострять на этом внимание, а поинтересовались, кто такой Фридрих фон Беневич. Эти имя и фамилия были шуткой, о которой знали Джейн, Латуш и я. Дело в том, что мать Латуша была еврейкой, и он делал вид, что и моя мать тоже еврейка, поэтому когда был в плохом настроении, называл меня Фридрихом фон Беневичем.
Когда агенты ушли, со второго этажа спустилась Гельвеция. Как выяснилось, она паниковала из-за писем от своего знакомого, которого незадолго до этого посадили на длительный срок (тот получил от японцев 75 000 долларов за ведение пропагандистской работы в США). Гельвеция узнала из газет, что её знакомого посадили, и испугалась, что ФБР может найти у неё пачку писем с его подписью. Она сожгла все, а потом стала сжигать совершенно невинные послания и бумаги, заметая следы, на всякий случай, если агенты застанут её за этим делом in flagrante delicto[363] / «прямо на месте преступления».
После моего возвращения в Уоткинс-Глен произошёл другой гротескный случай, похожий на тот, о котором я только что рассказал. Антонио часто гулял. Там, где он проходил, люди, прячась за занавесками, рассматривали его и звонили в полицию, сообщая, что по району бродит подозрительного вида японец. Даже меня дважды арестовали (один раз вооружённые люди) и задерживали для допроса. Пришлось звонить дяде Чарльзу в Гленоре, чтобы он приехал и опознал меня в полицейском участке. Это произошло в 1942 г., когда звучали сирены воздушной тревоги и по вечерам запрещали зажигать свет. Ксенофобия среди населения была такой повсеместной, что на людях мы были вынуждены говорить только на английском, и лишь иногда шёпотом говорили Антонио что-нибудь на испанском.
Я пытался закончить свою музыку к «Ветер остаётся» / The Wind Remains[364]. Музыкальный салон в Золотом зале был просторным и прохладным, тут меня никто не беспокоил. Иногда, конечно, бывало, что «массово» нагрянут члены нашей семьи. Из Нью-Йорка мы привезли повара-ирландку Мэри, которая потихоньку попивала, но всегда выполняла все наши даже самые заумные кулинарные пожелания, поэтому мы питались отменно. Отец и мать иногда привозили джин и бурбон, но не вино (его предпочитали обладатели тонкого кулинарного вкуса — Джейн и Гельвеция). Антонио не понимал, почему мы так много говорим о еде. Его вкусовые рецепторы настолько атрофировались в результате употребления острого перца чили в мексиканской еде (он любил максимально picante / острую), что любая американская пища казалась ему безвкусной, а все блюда неотличимыми друг от друга.
Антонио поехал в Нью-Йорк и начал курс лечения у доктора Макса Якобсона. Его рука была парализована, а на спине, плече и руке были пятна фиолетово-свинцового цвета. Во время лечения он жил в квартире Латуша в Тёртл-Бей. Наша знакомая по Таксо Бетти Парсонс открыла небольшую галерею и организовала выставку его работ. Антонио продал несколько своих картин, успешно закончил курс лечения и вернулся в Мексику с небольшой суммой денег. Вскоре я узнал от Ферреля, что Антонио поехал с друзьями в Акапулько, где однажды утром сказал, что собирается провести день, исследуя лагуну в районе Пье де ла Куеста /