[444]. Они провели церемонию, в ходе которой живого быка разрывали на части и сжирали. Будучи не в себе они, скорее всего, даже не заметили двух прячущихся среди камней женщин-«прислужниц духов».
Бедную Джейн ждало травматическое переживание в первый и единственный раз, когда она пробовала маджун. Это произошло во дворце Джамай в Фесе. Однажды мать Ахмеда Якуби, прекрасно умевшая готовить, сделала нам маджун в форме конфет, которыми Ахмед всех угостил после ужина. Из всех присутствующих я был единственным европейцем, имевшим опыт общения с препаратом. Я предупредил Джейн, Джоди и Эдвина Денби, что сначала надо съесть чуть-чуть, подождать действия препарата и только потом есть ещё, если покажется мало. Мы пили чай, который я несколько раз заваривал, слушали патефон, а Ахмед рисовал картинки на писчей бумаге с логотипом отеля. «Тебе завтра надо будет сходить в Ville Nouvelle / Новый город и купить ему нормальной бумаги и туши», — сказала мне Джейн. Потом я услышал, как она говорит кому-то: «Ой, этот маджун вообще какая-то ерунда». Я повернулся к ней и увидел, что она доедает большой кусок маджуна. «Вообще никак не действует», — объяснила она. «Я же тебе говорил, что действует не сразу. А теперь ты перебрала».
Она с пренебрежением отнеслась к моим словам. Вечер продолжался. Джейн стало клонить ко сну, и я решил, что с ней уже не случится ничего плохого, поэтому пошёл в свою комнату и лёг спать. На следующее утро она была вне себя. Она говорила, что не смогла заснуть, а прошедшая ночь показалась ей в десять раз длиннее любой другой и была сплошным ужасом. Сначала Джейн стала волноваться, что со мной что-то не то происходит, потом наркотик начал действовать в полную силу, и она подумала, что я хочу прокрасться в комнату и убить её. Потом она посмотрела на свои руки и не поняла, что это такое. Когда она увидела, как движутся пальцы, её охватил ужас. С тех пор, каким непоследовательным это ни показалось, она стала ярым противником каннабиса в любых видах. То, что её [плачевный] опыт был обязан только передозировке, она и слышать не желала. «Всё то, что в состоянии так сильно влиять на человека, является опасным», — утверждала Джейн.
Весной мы вернулись в Фес и остановились в отеле Belvedere. Я заканчивал «Под покровом небес», а Джейн писала новеллу «Лагерь катаракта» / Camp Cataract. На рассвете мы завтракали в кровати в её комнате, после чего я уходил в свою и оставлял дверь открытой, чтобы мы могли общаться, если ей захочется. В какой-то момент у неё возникли чудовищные проблемы с мостом, который она «строила» в своём произведении через ущелье. Она периодически кричала, задавая мне какой-нибудь вопрос: «Румяша! А что такое кантилевер [ось моста]»? Или: «А можно сказать, что у моста имелись подпорки?» Я был полностью погружен в последние главы романа, которые тогда дописывал, поэтому отвечал как Бог на душу положит, не выходя из состояния добровольной одержимости. После некоторой паузы она снова что-нибудь меня спрашивала. У нас под окнами громко бурлил ручей, в шуме тонули остальные звуки, поэтому надо было перекрикивать его. Так прошло два или три утра, после чего я понял, что у неё что-то идёт не так. Она никак не могла разобраться с мостом. Я встал и прошёл в её комнату. «Слушай, а зачем тебе строить этот грёбаный мост? — поинтересовался я. — Почему ты не можешь написать, мол, „мост стоял“ и всё?» Она покачала головой: «Если я не знаю, как мост построен, я его не вижу».
Меня поразила эта мысль. Я никогда не подозревал, что подобные соображения могут мешать писателю в процессе написания текста. Может, лишь тогда я стал понимать, что Джейн имеет в виду, когда часто замечает, что писать — это «очень сложно».
Примерно тогда же Либби Холман спросила своего шестнадцатилетнего сына Кристофера Рейнолдса, что бы тот хотел делать во время летних каникул. Он ответил: «Хочу поехать в Африку с Полом Боулзом, а там мне вырежут язык». Вместе с сыном Либби приехала в июле, где-то через месяц после приезда Оливера Смита. Мы отправились в продолжительное славное путешествие по горам и пустыне. Из памяти Джейн отнюдь не стёрлись её мексиканские мытарства десятилетней давности, поэтому она осталась в Танжере. Мы сказали, что собираемся пересечь хребет Высокий Атлас. Ей хватило узнать маршрут, чтобы принять решение (снова туда — ни за что).
Часто становилось до боли жарко, и день за днём мы с завистью смотрели друг на друга, когда видели, что кто-то делает глотки (неважно, какой это был доступный напиток в нашем авто). Дело было в рамадан, и водитель не имел права прикасаться к воде до заката солнца. Как только солнце садилось, где бы мы ни находились: в середине деревни с глинобитными домами или на склоне обрыва, он останавливал автомобиль, доставал термос и варёное вкрутую яйцо. Пока он подкреплялся, мы уважительно молчали и начинали говорить только после того, как он снова включал двигатель.
Незадолго до этого Либби прочитала пьесу Гарсии Лорки «Йерма»[445] и, решив, что это удачный повод продемонстрировать публике свои певческие и актёрские таланты, предложила мне написать музыку к постановке. Мы обсуждали эту тему, прогуливаясь по оазисам, лёжа на пляже, проезжая мимо инфернальных пейзажей хребта Антиатлас, и в нескольких гостиничных номерах, разбросанных по всему Марокко. Я решил, что, если и возьмусь, то только сделав собственный перевод, с чем она полностью согласилась.
Когда все уехали, и мы с Джейн вернулись в Фес, пришла телеграмма от Теннесси с предложением вернуться в Нью-Йорк и написать музыку для его пьесы «Лето и дым», премьера которой планировалась на осень[446]. Я закончил свой роман и отправил его в издательство Doubleday, поэтому решил принять предложение Теннесси. Джейн осталась в отеле Villa de France в Танжере, а я отплыл в Нью-Йорк. Либби Холлман разрешила мне жить в её таунхаусе на Шестьдесят первой улице, дав мне почувствовать, каково это, жить в Нью-Йорке в своё удовольствие, а не угрюмой, мрачной жизнью.
Пока я писал музыку, почти каждый день заходил Гор Видал и мы ходили с ним обедать. Он рассказал мне, как разыграл Трумена Капоте[447] и Теннесси Уильямса. Гор умел прекрасно копировать чужие голоса и однажды позвонил Теннесси, изображая из себя Трумена. Потом он ехидными замечаниями подтолкнул Теннесси к тому, чтобы тот не самым лестным образом высказался о творчестве Гора. Они посплетничали и повесили трубки. Спустя несколько дней Гор во время встречи с Теннесси сделал несколько туманных, но вполне узнаваемых намёков на слова и соображения, высказанные Теннесси в том телефонном разговоре. Теннесси мог прийти только к одному выводу — Трумен пересказал Гору то, что узнал во время телефонного разговора. В результате Теннесси остался обижен на поступок Трумена, чего Гор хитростью и добивался.
Пьеса «Лето и дым» шла отлично, и мы показали её в Буффало, Кливленде и Детройте. По непонятным мне причинам, в те гастроли поехала Джипси Роуз Ли. Каждое утро после завтрака я приходил в номер Теннесси, и мы говорили о вчерашнем представлении. Марлон Брандо пытался уговорить Теннесси поддержать, вне всякого сомнения, достойную либеральную организацию (чтобы его фамилия появилась в списке её спонсоров)[448]. Теннесси колебался лишь потому, что его агент Одри Вуд[449] умоляла не связываться ни с какой группой, имеющей даже самую отдалённую связь с политикой. Брандо звонил из Нью-Йорка, я отвечал, мы говорили с ним о постановке, а потом (как требовалось) говорил: «Теннесси в ванне и перезвонит позднее».
В начале декабря Теннесси, Фрэнк Марло[450] и я сели на борт корабля Saturnia и отплыли в Танжер. Месяц выдался очень ветреным, ветер был сильнее обычного и с корнем выворачивал эвкалипты, а ливни размыли дороги и мосты в Международной зоне[451]. Теннесси привёз с собой кабриолет. Мы оставались в Танжере недолго и решили поехать в Испанию, Джейн считала, что это интересный вариант. В Малаге тоже шли дожди. Мы остановились в старой гостинице Miramar, где сидели в своих просторных и промозглых номерах, наблюдая, как дождь идёт над Средиземным морем. Вернулись в Танжер, где погода была ещё промозглее и гаже (если бывает гаже гадкого). За четыре дня до Рождества мы в полном составе (Джейн с нами уже не было) поехали в Фес. На границе испанской зоны в Акба аль-Хамра в ветхом здании таможни два чумазых испанских солдата паскудно сыграли роли aduaneros / таможенников. У нас в машине было полно багажа, и пришлось всё вытащить и открыть, чтобы они могли осмотреть содержимое при тусклом свете карбидных ламп. Кроме нас на границе ни души, поэтому солдаты неспешно проверяли вещи, особенно принадлежавшие Теннесси. Видимо, они думали, никто из нас не понимает по-испански, поэтому начали оценивать наше имущество, произнося фразы, вроде: «Славная вещица», или: «А это мне», откладывая понравившиеся вещи в подозрительном удалении от нашего багажа на свой стол. «Прикинь, у него три бритвы», — сказал один из солдат, откладывая две себе на стол. «Столько шмоток у одного мужика!» — воскликнул другой. «Что они творят? — изумился Теннесси. — Скажи им, что мы на их посту проездом». Было ясно, что если станем «возникать», нам при любом раскладе добавят проблем эти «двое из ларца», поэтому я молча наблюдал за происходящим. Когда солдаты поставили на стол в тёмном углу пишущую машинку Теннесси, тот не выдержал. Вместе с Фрэнком они настояли, чтобы солдаты уложили все вещи обратно в чемоданы, и мы, несолоно хлебавши, вернулись в Танжер.
На следующее утро Теннесси позвонил в американскую миссию и долго жаловался на поведение испанцев в Акба аль-Хамра. Американцы обещали связаться с испанским консульством и выяснить вопрос. Спустя три дня мы снова выехали по тому же маршруту. На этот раз при виде нашей машины солдаты с криками