– Нуждаюсь, – отрезал Иван Галактионович. – В душевном успокоении. Когда на ней женишься?
Генерал был поражен прозорливостью собеседника.
– Мне-то хорошо, – продолжал тот. – Всегда мечтал скончать жизнь в затворе. А барыня моя? Сирота безответная. Родню ее видал?
Александр Христофорович должен был признать, что родня ему не шибко понравилась.
– То-то, – восторжествовал старец. – Увози, пока не поздно.
Мой лагерь походил на воровской притон; он был переполнен крестьянами, вооруженными самым разнообразным оружием, отбитым у неприятеля. Каски, кирасы, кивера и даже мундиры разных родов войск и наций представляли странное соединение с бородами и крестьянской одеждой. Множество людей, занимавшихся темными делами, являлись беспрерывно торговать добычу. Постоянно встречались солдаты, офицеры, женщины и дети всех народов, соединившихся против нас… Было до крайности трудно спасать жизнь пленных – страшась жестокости крестьян, они являлись толпами и отдавались под покровительство какого-нибудь казака. Часто было невозможно избавить их от ярости крестьян, побуждаемых к мщению обращением в пепел их хижин и осквернением их церквей. Особенною жестокостью в этих ужасных сценах была необходимость делать вид, что их одобряешь, и хвалить то, что заставляло подыматься волосы дыбом.
Сентябрь 1812 года. Расположение русских войск.
Вечером или пить медовуху, или играть в карты. Третьего не дано. Уже неделю читать нечего. На столе лежали «Адрес-календарь» позапрошлого года, «Армида и Танкред, поучительная повесть из рыцарских времен», «Андоррская волшебница, или Как быть, встретив чаровницу и не имев силы сопротивляться?» Шурка сроду не сопротивлялся. Где смысл? Автор уверял, что в объятиях ненасытных красавиц душа чахнет и преисполняется скорбей.
Отчасти да. Но лучше чувствовать, что жив. Хотя с каждым разом мозоль на сердце приходится расковыривать булавкой, чтобы оттуда сочилась сукровица.
Александр Христофорович захлопнул книгу на первой же гравюре, которая изображала величественную библейскую колдунью с посохом в повелительно поднятой руке и с застывшими у ее ног змеями. В горбоносом лице и черных локонах, небрежно схваченных повязкой, полковнику чудилось что-то знакомое. Любая брюнетка с фигурой античной богини и царственной поступью напоминала ему о потерянном рае. Пора забыть. Нейдет.
Вот неприятная сторона отдыха. В голову лезут мысли. И все, как одна, дурные. Хочешь не думать об армии – думай о себе. Тоже ничего хорошего. Летучий корпус стоял, а вернее, гнулся полумесяцем то в одну, то в другую сторону у Чашникова. Авангард ощущал себя кромкой, кровавой бахромой раненого чудовища, которой то ощупывало и осязало врага.
Все занятие Бенкендорфа состояло в патрулировании окрестностей. Вечером он выезжал осмотреть лагерь. Иногда Бог дарил развлечение. Раз остановил казаков, толкавших перед собой тупыми концами пик дюжину оборванных субъектов: кто-то держал скрипку, кто-то барабан, а один, как цирковой змеей, обернулся медной трубой.
– Вы кто? – Бенкендорф повторил вопрос сначала по-французски, затем по-итальянски, думая, что музыканты должны знать язык Вивальди. Но те, паче чаяния, говорили по-немецки. Это была музыкальная труппа барона Фитингофа, перед войной привезенная им из Риги и бессовестно брошенная в Москве. Несчастные играли за хлеб, потом во французском театре на Арбате, а когда тот сгорел, побежали из города. И вот. Захвачены казаками. Стоят перед соотечественником.
– Я их забираю. Зачем вам скрипки?
– А барабан бы сгодился, – ворчливо бросил Иловайский. – На что они вам?
– Так, – Шурка и сам не знал. Просто жалко. Он пристроил музыкантов играть за кушанье, создавая «столовую гармонию» при офицерских биваках.
16-го был подписан указ о производстве Бенкендорфа в генерал-майоры. Бумагу доставили 21-го вечером, и тогда же обмывали новые эполеты при звуках оркестра Фитингофа и казачьих балалаечников.
Сегодня уже на выезде к аванпостам Александр Христофорович увидел кучу крестьян, решивших от нечего делать повесить пленного на облюбованном дубу. Шурка уже очень редко вмешивался в дела мужиков. Чувство сострадания к пленным посещало его все необязательнее.
– Ваше имя?
– Подполковник Лафарг.
Конный гренадер. Где ж твоя лошадь?
– Развяжите его.
Почему этот? Почему не тот, которого мужички замучили вчера или третьего дня? Пока новая колонна неприятелей набиралась, чтобы ее отогнали в тыл, крестьяне, потеряв все, считали себя вправе выместить гнев. Генерал-майор сделал им знак остановиться. Попытки взывать к совести или указывать на Бога не возымели бы действия. Поэтому Александр Христофорович объяснил просто.
– Скоро уйдет партия. Мы обещали триста человек. А вы половину перевешаете. Нас назовут хвастунами и не дадут больше оружия.
Вот это было понятно. Не получишь оружия – не сможешь нападать на отряды мародеров и с полным правом забирать у них награбленное. Пройдя через хищные руки неприятеля, оно как бы отмывалось от греха и переходило к новым хозяевам по праву. Командир авангарда уже знал, у кого какие предпочтения. Крестьяне забирали скот, у них же и похищенный, и низкорослых беспородных лошаденок – пахать пригодятся. Брали крепкую одежду, сапоги, топоры, ножи, все железное. Могли поинтересоваться дешевыми побрякушками для жен, лентами, платками. Злато-серебро – ни-ни. Казаки, напротив, выбирали коней подороже и меняли все на золотые безделушки, которые зашивали в седельные сумки.
Угроза лишиться благоволения командования была для всех чувствительна. И потому француза отпустили. Тот рухнул под дерево и первые две минуты пытался стянуть с шеи веревку. Глаза у него пучились, рот кривился, лицо наливалось кровью.
– Уроды, ей-богу! – Бенкендорф спрыгнул с лошади и саблей разрезал петлю. – Не дергайтесь. Шея не казенная.
– Ваше высокопревосходительство, умоляю о снисхождении!
Вот поэтому их и надо вешать: меньше хлопот.
– Ваши казаки схватили меня вчера и забрали все из карманов. Трофеи есть трофеи, – заторопился пленный. – Но среди взятого были кольцо и письма моей возлюбленной.
Дама. Интересно. Скука начала развеиваться.
– Вы как благородный человек не откажите мне. Ведь вы понимаете, что такое подарок женщины.
Генерал-майор приказал Лафаргу следовать за собой. В избе послал Шлему за Иловайским.
– Твои ребята пошустрили. Никто не в претензиях. Но кольцо пусть отдадут. И письма. На что вам бумажки по-французски?
– Их давно уж выбросили.
– Ну, поспрошай.
Принесли. Нехотя, конечно. Особенно кольцо. Ссылались, что сочли письма шифровками и хотели доставить в штаб. Вот была бы умора штабным читать излияния какой-то Сусанны д’Эстре.
– Я ваш должник навеки.
У него таких долгов… И все неоплаченные.
– Расскажите мне честно о положении в Москве. С вас уже сняли показания. Исправьте все, что сказали ложно.
Француз насупился. Потом взял перо. Поколебался и склонился над собственным допросным листом. Уменьшилось число пушек, оказались вычеркнуты почти все лошади и очень резко сократилась численность.
– Вы издеваетесь?
– Ничуть.
Бенкендорф почесал нос.
– Как вам удается с такой скоростью дохнуть?
Лафарг вскипел.
– А как вам удается вести войну, не соприкасаясь с противником?
Раньше Александр Христофорович тоже бы взбесился. Теперь нет.
– Как видите, мы стоим.
– Вы стоите! – Лафарг не нашел слов. – Выпустили на нас поселян с дубинами! Это бесчестная, неправильная война!
Забавный малый.
Шурка откинулся на стуле и скрестил кончики пальцев.
– Вы врываетесь в их дома, оскверняете церкви, насилуете женщин и хотите, чтобы они не нападали на вас? Кто начал войну не по правилам?
– Мы по правилам заняли вашу столицу. Вы должны признать себя побежденными и сложить оружие.
– Херушки.
Отличное словцо. Шурка позаимствовал его у Потапыча.
– Что-что? – Разговор шел по-французски, и последней реплики пленный не понял.
– Мне только что в голову пришла блестящая идея, – отозвался Бенкендорф. – Мы почти одного роста. Многие из ваших отощали, и никто не удивится, что форма на мне висит…
Конечно, он не поехал один. Увязались Серж и Лев Нарышкин. Куда без них? Последний пришел вместе с Изюмским гусарским полком, где служил ротмистром. Шурка знал его еще по Петербургу – двоюродный брат Воронцова – почти родственник. Отточенные, изящнейшие манеры – детство провел в камер-пажах. Потом изросся и стал, как все Нарышкины, походить на грузина, особенно когда отпустил усы.
– Съездим «за границу», – ржал он. Так в войсках уже именовали Москву, занятую неприятелем.
Прошерстили пленных. Подобрали мундиры. Очень придирчиво осмотрели друг друга. Собирались, как на гуляние.
– Возьмите меня, – ныл Шлема. – В Москве много наших. Я больше узнаю.
– Только переоденься в свое. Ну в чем пришел. В черное.
Парень мигом явился в сюртучке и ермолке. Но волосы уже были по-казачьи пострижены в круг.
– Будем надеяться, французы не знают наших причесок.
Так и поехали. На трофейных, очень хороших лошадях. Шлеме, правда, выдали крестьянскую кобылу с хвостом-веником. А то выходило неправдоподобно.
Город еще горел. Не так сильно, как в предшествующие дни, но на окраинах, где оставались дома, пищу для огня можно было сыскать.
Страшный ветер, о котором беглецы рассказывали невероятные вещи: де, сдул принца Невшательского и маршала Дюрока прямо с балкона в пламя – затих, но временами являл такие порывы, что верилось и в огненные аллеи, и в прожженные углями подметки французских сапог, и в ослепление от пепла. Смерчи из пыли и искр зарождались неизвестно где и тут же оседали, чтобы в следующую минуту взметнуться буквально из-под ног.