– Удивительно то равнодушие, которое молодые авторы встречают в Петербурге, при дворе, – рассуждала Зи-зи. – Иной и очень одарен. Больше Байрона…
«Хватила. Кто? Где?»
– … но принимать его всерьез не станут. Заранее скучен.
– В столице аристократия читает на четырех-пяти языках, – извиняющимся тоном пояснил Шурка. – Она знакомится с европейскими новинками в оригинале.
– И потому не думает о своих, – подтвердила госпожа Паскевич. – Между тем мы никуда не двинемся в области языка, если писатели не будут…
Тут Елизавете Андреевне стала досадна собственная непросвещенность, и она, извинившись, пошла проведать, скоро ли десерт.
– Но вы не можете отрицать, что среди молодых офицеров, чиновников и даже людей третьего сословия многие не просто читают наших, а даже как бы с азартом, – услышала хозяйка голос мужа, вновь входя в гостиную. – Составляются партии. Эти за одного писаку, те за другого. Хорошо побоищ не устраивают. Чтят своих кумиров святей икон.
– Как вы это сказали: «писаку»? – расстроилась госпожа Паскевич. – У меня двоюродный брат тоже пишет. Но назвать его «писакой»…
Тут все и открылось. Вот откуда болезненная страсть. Обиды. Жалобы.
– Ну, сочинитель, – горячился Шурка. Он тоже незаметно для себя вошел в раж. – Знаете, почему Карамзин взялся за историю? И бросил писать просто так, на ветер? Мне вдовствующая императрица рассказывала. Его поклонники придумали целый катехизис: «Да не будет у тебя иного кумира, кроме автора “Бедной Лизы”». Николай Михайлович пришел в ужас, что им Бога заменяют, и отказался. От всего.
– Может, зря? – Зи-зи явно была в своей тарелке.
«Нет, не зря, – подумала хозяйка. – В этом много смирения. А я и не знала, какой достойный человек. Теперь всегда буду первой кланяться».
Иван Федорович молчал и с интересом смотрел на обоих, не зная, какую сторону занять. И с женой спорить опасно. И картина, нарисованная приятелем, верна в деталях.
– Вы совсем обед испортили, – вечером вчиняла мужу иск Елизавета Андреевна. – Сам говорил дружить с Паскевичем, сам ему слова не дал сказать.
– Прости, душа, – Шурка искренне расстроился. – Но не всякий день встретишь даму, которой интересно…
«Ах так!» Жена легла, отвернувшись к стене.
– Ты вообще чего? Она страшная.
– Иван Федорович тоже не красавец. И, кстати, ни слова не понял из вашей болтовни.
Неправда. Паскевич, конечно, наел щеки, растянувшие к ушам прежние морщины, и стал походить на довольного кота, которому позволили греться на солнце, давали блюдечко молока и чесали брюхо. Но Шурка знал, как вспыльчив и впечатлителен этот человек. Еще молодым, получив первый полк, он ринулся его обустраивать и слег с нервной горячкой. Его сегодняшнее молчание не было признаком тупости или незнакомства с предметом.
– Он знает столько, что у меня бы в голову не влезло, – сказал муж. – Пажеского корпуса для внука его деду показалось мало. И старик нанял Мартынова, лингвиста, был такой известный в моем детстве. Обучать словесности.
– Найми мне кого-нибудь, – попросила жена. – А то я у тебя дура дурой.
По должности Бенкендорф был обязан присутствовать на утренних вахтпарадах перед Зимним. Нудная процедура – церемониальный развод караулов. Их следует расставить по местам и осмотреть, все ли ладно. Затем учения на плацу, маршировка и перестроения. Никогда он не был охотником до балета со шпорами. Но вот пришлось.
Перед желтым[60], выкрашенным по моде, расстрелиевским чудовищем выстроились в четыре шеренги будущие караульные. А впереди, под самими стенами Главного штаба, рядами стояли полки. Издалека хорошо были видны высокие султаны на киверах: черные, красные, белые. Их линии тянулись аж за сквер, разбитый от Адмиралтейства до Манежа и украшенный молодыми пирамидально постриженными липками.
Поглазеть на вахтпарад собиралась публика. Приезжали открытые экипажи. Из Летнего сада приходили кормилицы с младенцами. В толпе сновали разносчики пирогов и сбитня. Шурка дорого бы дал, чтобы глотнуть сейчас горячей пены и закусить мятным пряником. Увы. Он вынужден был в сопровождении собственных штабных офицеров скорым шагом пройти мимо вытянувшейся шеренги, цепким взглядом выхватывая неполадки и на ходу устраняя их.
«Втяни живот! Застегни верхнюю пуговицу на воротнике! Прикрой достоинство барабаном! Офицерам на шаг вперед! Не подпирать спиной собственный полк!» Боже, как он это ненавидел, когда сам, запыхавшись, влетал в строй буквально на последней минуте.
Пока государь не появился, все стояли более или менее вольно. А младшие офицеры кое-где и кучками. В Семеновском среди них шла оживленная перепалка.
Вопрос был краеугольный: как заставить подчиненных слушаться приказа? Дожили. Как научить ребенка ходить на горшок и не гадить под себя? В его время подобной ерундой никто не заморачивался.
Надо признать, и среди теперешних – вольномыслящих сопляков – имелись здравые головы, утверждавшие, что для хорошего солдата устава довольно, а плохого надобно угостить шпицрутеном. На них наседали товарищи.
– Прилично ли? Человек – не скотина. Внушать уважение надо словом…
Страсти закипали. Офицеры огрызались друг на друга достаточно громко, и до нижних чинов в первой шеренге долетали обрывки фраз. Слово не воробей. Солдаты услышали о гвардейском начальстве много нелицеприятного, что, конечно, не прибавило им желания повиноваться.
Бенкендорф подошел к молодым крикунам и одернул. Его поразила реакция. Сначала они все вместе – и сторонники душеспасительных бесед, и палочники – удивленно уставились на начальника штаба. Похоже, молодые люди не ожидали, что им вообще могут сделать замечание. И только потом взяли под козырек. Но не торопились расходиться, как того потребовал генерал.
Только явление государя, скакавшего от дворца, в сопровождении свиты, загнало офицеров по местам. Но Бенкендорф знаком задержал их, хотя император был уже на середине плаца.
– Если вы сами позволяете себе манкировать приказом, то как собираетесь добиваться послушания от нижних чинов?
Начальник штаба махнул рукой, отпуская спорщиков. Но те еще долго с неодобрением пялились ему вслед.
Из всех столичных дам Елизавета Андреевна особенно подружилась с молоденькой женой Чернышева. Урожденной Белосельской-Белозерской. Совсем девочкой. Семнадцати лет. Звавшей госпожу Бенкендорф «мамашенькой» и бегавшей к ней спрашивать советов по хозяйству. Ее собственная мать была выше этого. А сестры совершенно вверились управляющим. Ли-ли же хотелось все предусмотреть.
«А как, пробуя суп для слуг, понять, не крадут ли баранину?» «А сколько воска идет на паркет в одной комнате?» «А если муж сказал, что вечером будет в клобе, надо беспокоиться?»
Этой очаровательной крошке вообще не стоило беспокоиться. Супруг в ней души не чаял. Бенкендорф с Паскевичем как-то оборжали: женился на малолетке. Четвертый десяток. А мнит о себе…
Товарищи не любили Чернышева[61]. И было за что. Склочный. Грубый. Самодовольный. Тщеславный до мелочности. Не нашлось бы бранного слова, которым Александра Ивановича не угощали за глаза. Хотя все признавали: без него начало войны пошло бы еще хуже. Он состоял военным атташе в Париже и украл у Бонапарта столько документов, сколько смог. Включая копию плана наступления через Неман. Только здание французского Генерального штаба не вывез!
Дело не портили даже слухи, что Чернышеву, этому очередному русскому Дон Жуану, дамы приносили документы прямо в постель. Полина Боргезе, например, сестра Наполеона. Впрочем, знал Шурка и парижских дам, и подобные слухи.
Одно было несомненно: уродившись редким красавцем, Чернышев трепетно лелеял свои достоинства. Серж, служивший с ним в начале века, рассказывал, что в летних лагерях, где все жили в сараях и сенниках, Чернышеву одному пришлось выделить целую крестьянскую избу для пудрения волос, откуда хозяева бежали, как от нашествия, когда поручик садился перед своим куафером. После войны, съездив с государем в Англию, генерал перенял привычки денди и проводил перед зеркалом не менее трех часов ежедневно. Хотя и не молодел.
Последнее обсуждалось особенно ехидно. Но, на дамский взгляд, мужья завидовали. Потому что красивее быть нельзя. Но и обременительнее, самовлюбленнее, наглее – тоже.
Единственное, что отчасти примиряло товарищей с Чернышевым, заставляло сочувственно похмыкивать, была женитьба на графине Теофиле Радзивилл, урожденной Моравской. Роскошной польке, не столько красавице, сколько королеве.
Государь после войны особенно благоволил подобным союзам. Он сам сосватал генерал-адъютанта. Тот был в восторге. И царю угодить. И экономию поправить. И женщина… словом, такая женщина…
Но вскоре Теофила показала себя. Видела она мужчин и поинтереснее. А Чернышев сдуру решил растолковать жене, какое он сокровище. Какого героя она не ценит! Чем досадил безмерно.
– Ваше Величество, – спросила как-то на рауте в австрийском посольстве Теофила. – Может ли развестись дама, которую супруг пытается убить?
– Безусловно, – откликнулся Александр, ведший графиню под руку.
– В таком случае я свободна! Ваш генерал-адъютант каждый день морит меня скукой, рассказывая о своих подвигах.
И в тот же вечер приказала собирать вещи – ехать в Париж.
Вот тут Александр Иванович сказал жене все, что так долго вертелось на языке.
– Да я твоих пшеков сотнями в Эльстере топил! – бушевал он. – Вот этими руками!
Теофила невозмутимо сидела за столом, ожидая позднего ужина. Но после упоминания о Лейпциге, где погибли тысячи ее соотечественников – как бы невзначай снова оказавшихся не на той стороне, – кусок не полез ей в горло.
– Я знала, что ты трус, – тихо сказала она по-французски. – И ничтожество. Да, кстати, в постели тоже.
Чернышев побагровел.